Во всех своих формах, от наитий необыкновенных людей до связующей народы пошлятины, то, что Ульрих называл моральной фантазией, или, проще говоря, чувством, представляет собой одно сплошное вековое брожение без выбраживания. Человек — существо, не способное обойтись без восторга. А восторг — это состояние, когда все его чувства и мысли проникнуты одним и тем же духом. Ты думаешь, что восторг, чуть ли не наоборот, — это состояние, когда одно чувство чрезвычайно сильно и — говорят же: увлеченность! — увлекает за собой все другие! Нет ты ничего не хотел об этом сказать? Тем не менее это так. Это и так тоже. Но сила такого восторга лишена опоры. Чувство и мысль получают стойкость только друг от друга, только в совокупности, они должны быть как-то одинаково направлены и увлекать друг друга в одинаковой мере. И ведь всеми средствами — наркотиками, воображением, внушением, верой, убеждениями, а часто только с помощью упрощающей все на свете глупости — человек стремится достичь состояния, подобного этому. Он верит в идеи не потому, что они иногда верны, а потому, что он должен верить. Потому что он должен содержать в порядке свои эмоции. Потому что он должен заткнуть какой-то иллюзией дыру между стенами своей жизни, дыру, через которую его чувства иначе разбегутся куда попало. Правильнее было бы, пожалуй, не отдаваться преходящим иллюзорным состояниям, а хотя бы искать условий для подлинного восторга. Но хотя в общем число решений, зависящих от чувства, бесконечно больше числа решений, которые можно принять чистым разумом, и хотя все события, волнующие человечество, порождает фантазия, оказывается, что надличный порядок наведен только в вопросах разума, а для чувства не сделано ничего, что заслуживало бы названия совместного усилия или хотя бы намекало на отчаянную необходимость такого усилия.
Приблизительно так — под понятные протесты генерала — говорил Ульрих.
Он видел в событиях этого вечера, хотя они были довольно бурными и при неблагоприятном истолковании могли иметь даже серьезные последствия, только пример бесконечного беспорядка. Господин Фейермауль был ему в этот момент так же безразличен, как любовь к человечеству, национализм так же безразличен, как господин Фейермауль, и напрасно спрашивал его Штумм, как дистиллировать из этого крайне личного мнения идею ощутимого прогресса.
— Доложи, — отвечал Ульрих, — что это Тысячелетняя Религиозная Война. И никогда еще люди не были так плохо оснащены для нее, как в наше время, потому что мусор «напрасно прочувствованного», который одна эпоха наваливает на другую, образовал уже высокую гору, а никаких мер против этого не предпринимается. Таким образом, военное министерство может спокойно ждать следующего всеобщего бедствия.
Ульрих предсказывал будущее, не подозревая о том. Да его и не интересовали действительные события, он боролся за свое блаженство. Он пытался не упустить из виду ничего, что могло бы этому блаженству воспрепятствовать. Поэтому он и смеялся и вводил в заблуждение других, делая вид, что он издевается и преувеличивает. Он преувеличивал для Агаты; он продолжал свой разговор с ней, и не только этот последний. На самом деле он сооружал бастион мыслей против нее, зная, что в определенном месте этого бастиона есть маленькая задвижка: стоит потянуть ее — и все будет затоплено и погребено чувством. И думал он непрестанно, в сущности, об этой задвижке.
Диотима стояла близ него и улыбалась. Чувствуя какие-то усилия Ульриха ради сестры, она грустно растрогалась, забыла сексологию, и что-то открылось — наверно, будущее, но немного, во всяком случае, открылись и ее губы.
Арнгейм спросил Ульриха:
— А по-вашему, против этого можно что-либо предпринять?
Тон, каким он задал этот вопрос, давал понять, что он увидел за преувеличением серьезность, но находит преувеличенной и ее.
Туцци сказал Диотиме:
— Во всяком случае, нельзя допускать, чтобы все это получило огласку.
Ульрих ответил Арнгейму:
— Неужели это не очевидно? Перед нами сегодня слишком много возможностей чувствовать и жить. Но разве эта трудность не тождественна той, которую преодолевает разум, когда оказывается перед тьмой фактов и целой историей теорий? А для него мы нашли незавершенную, но все же строгую линию поведения, которую мне незачем вам описывать. Так вот, я спрашиваю вас, не возможно ли нечто подобное и для чувства? Мы же, несомненно, хотим понять, зачем мы явились на свет, это главный источник всякого насилия в мире. И другие эпохи пытались сделать это своими недостаточными средствами, а великий век опыта вообще еще не направлял на это свой ум…
Арнгейм, который быстро все схватывал и любил прерывать, умоляюще положил руку ему на плечо.
— Да ведь это означало бы растущую связь с богом! — воскликнул он приглушенно и предостерегающе.
— Разве это было бы самое страшное? — ответил Ульрих не без насмешливой язвительности по поводу этого опрометчивого страха. — Но так далеко я и не заходил!
Арнгейм сразу взял себя в руки и улыбнулся: