Но всё это было потом. А пока я поправляю ценники на полках с сигаретами, пивом, колой, жвачкой, чипсами, сникерсами, с палёной водкой и голландским спиртом Royal, и Саня, посапывая, спит, обняв сам себя, поджав ноги и втянув голову в плечи, словно свернувшийся клубком большой бездомный щенок.
Из палатки виднелась площадь и семенившие по ней люди. Издалека в сумерках они казались совсем маленькими, но вдруг начинали расти, и всё росли и росли, пока в окошко не просовывалась рука с шелестящими гайдаровскими тыщами. А потом снова уменьшались, уменьшались и наконец совсем исчезали. В дождливые ночи покупателей почти не было, разве что случайный прохожий забредал за сигаретами. В непроглядном небе горели электрические астры фонарей, и под ними фальшивой позолотой блестели лужи.
Сначала я думал записывать всё, что происходит, самое интересное. Это ведь и была подлинная жизнь, которую надо знать писателю. Но ничего интересного не происходило. Каждую ночь одно и то же – пиво, водка, чипсы, сигареты… Я часами просиживал над раскрытой тетрадкой. Белый лист бумаги лежал передо мной пустой заснеженной площадью. Зимой в чуткой ночной тишине я научился по скрипу определять, кто идёт – мужчина или женщина и сколько шагов им осталось до палатки: самый отдалённый скрип слышался за тринадцать шагов – если шёл мужчина, и за десять – если женщина. Потом лист превращался в накрахмаленную простыню, в экран кинопроектора, ещё бог знает во что, но так и оставался чистым листом бумаги, на котором лежала моя вихрастая тень.
Около девяти вечера приезжал брат с друзьями и девочками. Они притоптывали и подёргивались под магнитолу, ревевшую из открытой машины, пили из пластиковых стаканчиков водку, хрустко закусывая чипсами, стреляли пробками от «Советского шампанского» и поливали им девочек. Девочки истошно визжали и свысока, с высоты своих дешёвых цокающих шпилек взирали на прохожих.
– Чего разорались, кошёлки, – по-хозяйски покрикивал Макс и хлопал их по тугим задницам, обтянутым мини-юбками. Девочки взвизгивали и строили глазки чернявому Максу, примерно вравшему своей вечно чем-то обеспокоенной матери, что они с друзьями идут в кино, в театр, на концерт, и поэтому он будет поздно, и чтобы она его не ждала. Макс самозабвенно любил женщин и мог с утра до вечера, картинно жестикулируя, разглагольствовать о прелестях блондинок и брюнеток, полненьких и худышек, молоденьких и зрелых. Он говорил, что знает о них обо всех кое-что такое, секрет один. «Вот они и вешаются на меня как кошки. Будешь правильно себя вести – расскажу». Но так и не рассказал. Когда у него обнаружили СПИД, он удавился в туалете на ручке двери.
– Засадит мне сегодня кто-нибудь или тут не осталось ни одного грёбаного мужика?! – кричала на всю площадь пьяная Алка. Меня это не касалось, я был на работе. А друзья брата ухмылялись и отводили глаза. Один Лёва смотрел на неё открыто, с брезгливым презрением. Он уже несколько недель так на всё смотрел, потому что получил визу и собирался валить в Штаты на пээмжэ.
– Сучье отродье, маменькины сынки, чёртовы импотенты, грязные пидо…
Не выдержав, Юра-десантура грубо толкнул её за палатку. Все сделали вид, что ничего не заметили, и продолжали пить за Лёву, его американское будущее и непременную общую встречу у статуи Свободы.
Алка вышла, пошатываясь, ластясь к широкоплечему Юре. Присмиревшая, взлохмаченная, с фингалом и размазанной по губам помадой, будто она капризно скривила рот. Юра вообще был решительный и кулаки пускал в ход по первому требованию. Когда сносили палатку, он схлестнулся с рабочими. Их было четверо, кряжистые мрачные мужики. Они долго, методично, с оттягом били его ногами, пока он не затих.
Погудев у палатки, вся компания ехала веселиться в ресторан или в гостиницу, где снимали номер и продолжали поливать девочек кружевным липким шампанским. Заявлялись под утро. Хмельные, помятые. Поёживаясь от предрассветного холода, выпивали водки на посошок, делили ночную выручку, отсчитав мне, сколько причитается, и отправлялись по домам спать.
Они жили легко и беззаботно, и казалось, так будет всегда.
О жизни и смерти, и ещё – о любви
Всё на свете – только воспоминание о тебе. И залитая солнцем яблоня за моим окном, и бабочка-капустница над ней, и небо в прорехах цветущей кроны. И сердце робко стучится в эту безответную гулкую синь, замирая от счастья и страха, что сейчас где-то там, за облаками, похожими на изваяние битвы богов и титанов, откроется дверь и ты скажешь мне: «Здравствуй, почему так долго?»
Я хожу по комнате, смотрю в окно. Иногда мне кажется, я смотрю на мир твоими глазами – на яблоню, бабочку, небо – и слышу твой высокий взволнованный голос: «Сердце никуда не стучится, оно бьётся, бьётся как рыба об лёд и вдруг соскальзывает в полынью, замирая от счастья и страха – на миг, на мгновение, навсегда».