Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить во веки веков. «Облей землю слезами радости твоея и люби сии слезы твои…» — прозвенело в душе его. О чем плакал он? О, он плакал в восторге своем даже и об этих звездах, которые сияли ему из бездны, и «не стыдился исступления сего». Как будто нити ото всех этих бесчисленных миров Божиих сошлись разом в душе его, и она вся трепетала, «соприкасаясь мирам иным». Простить хотелось ему всех и за все и просить прощения, о! не себе, а за всех, за все и за вся, а «за меня и другие просят», — прозвенело опять в душе его. Но с каждым мгновением он чувствовал явно и как бы осязательно, как что-то твердое и незыблемое, как этот свод небесный, сходило в душу его. Какая-то как бы идея воцарялась в уме его — и уже на всю жизнь и на веки веков. Пал он на землю слабым юношей, а встал твердым на всю жизнь бойцом и сознал и почувствовал это вдруг, в ту же минуту своего восторга».
Это «твердое и незыблемое, как свод небесный» есть нечто, относящееся к категории истины… Это первозданное, нерушимое… этот всеобъемлющий купол… эта вечная жизнь созвездий… вся эта несомненность сущего и есть «истина».
Здесь Бог предстает призванным со всей мощью истины, — истины вечной и абсолютной, сияющей и испепеляющей, но снова и снова воплощающей любовь и самоотверженность, причем в такой мере, что носитель ее воспринимается не как нечто страшное и грозное, а как «Алеша», «Алешка». Он — живая совесть других людей, и всё же его все любят.
Наставник отправляет его, призванного нести в себе истину, посланником в мир.
«— Ты там нужнее. Там миру нет. Прислужишь и пригодишься. Подымутся беси, молитву читай. И знай сынок (старец любил его так называть), что и впредь тебе не здесь место. Запомни сие, юноша. Как только сподобит Бог преставиться мне — и уходи из монастыря. Совсем иди.
Алеша вздрогнул.
— Чего ты? Не здесь твое место пока. Благословляю тебя на великое послушание в миру. Много тебе еще странствовать. И пожениться должен будешь, должен. Все должен будешь перенести, пока вновь прибудеши. А дела много будет. Но в тебе не сомневаюсь, потому и посылаю тебя. С тобой Христос. Сохрани Его, и Он сохранит тебя. Горе узришь великое и в горе сем счастлив будешь. Вот тебе завет: в горе счастья ищи. Работай, неустанно работай. Запомни слово мое отныне, ибо хотя и буду еще беседовать с тобой, но не только дни, а и часы мои сочтены».
Такое посланничество предполагает готовность к тяжелейшим испытаниям.
Ибо существование в качестве ангела означает и возможность падения. «Пасть» же можно только с определенной высоты. Здесь же речь действительно идет о высоте, и притом о высоте святой.
То бесстрашие, о котором мы говорили выше, самоотречение, целомудрие, беззаботность — все это коренится здесь. Это — и непреложность высоты, и вместе с тем — вероятность падения. Алеша — такое существо, которое может не только оступиться, но и по-настоящему сорваться, пасть.
На это недвусмысленно указывает ряд сцен. Так, подвыпивший Федор спрашивает однажды своего сына Ивана:
«— А все-таки говори: есть Бог или нет? Только серьезно! Мне надо теперь серьезно.
Нет, нету Бога.
Алешка, есть Бог?
Есть Бог.
Иван, а бессмертие есть, ну там какое-нибудь, ну хоть маленькое, малюсенькое?
Нет и бессмертия.
Никакого?
Никакого.
То есть совершеннейший нуль или нечто. Может быть, нечто какое-нибудь есть? Все же ведь не ничто!
Совершенный нуль.
Алешка, есть бессмертие?
Есть.
И Бог и бессмертие?
И Бог и бессмертие».
Вскоре после этого примечательного разговора, в минуту глубокой подавленности, Алеша признается юной Лизе — своеобразному существу, совмещающему болезненность с испорченностью:
«— Братья губят себя… отец тоже. И других губят вместе с собою. Тут «земляная карамазовская сила», как отец Паисий намедни выразился — земляная и неистовая, необделанная… Даже носится ли дух Божий вверху этой силы — и того не знаю. Знаю только, что и сам я Карамазов… Я монах, монах? Монах, я Lise? Вы как-то сказали сию минуту, что я монах?
Да, сказала.
А я в Бога-то вот, может быть, и не верую.
Вы не веруете, что с вами? — тихо и осторожно проговорила Use (о, эта настороженность! — Р.Г.). Но Алеша не ответил на это. Было тут, в этих слишком внезапных словах его нечто слишком таинственное и слишком субъективное, может быть и ему самому неясное, но уже несомненно его мучившее.
И вот теперь, кроме всего, мой друг уходит, первый в мире человек, землю покидает».
Смысл этих слов достаточно ясен. Алеша предчувствует то искушение, которое побуждает не усомниться в Боге теоретически, но восстать против Него.