Бунт Ивана против Бога и созданного Им мира, его аморальное стремление преступить в качестве сверхчеловека границу между добром и злом и избавиться таким образом от мучительного комплекса неполноценности, его тяготение к демоническому началу, представленному в Лизе Хохлаковой и в его сводном брате Смердякове, — все это находит себе концентрированное, мистическое воплощение в IX главе одиннадцатой книги романа. Глава носит название «Черт. Кошмар Ивана Федоровича».
Ей предшествует третий и последний разговор со Смердяковым, во время которого тот дает понять, что потерял всякую надежду на выход из тупика. Им овладевает страшное, холодное отчаяние. Иван проявляет решимость сказать на судебном заседании, назначенном на следующий день, правду, — иными словами, засвидетельствовать, что Смердяков — убийца. С чувством облегчения Иван идет домой, но по приходе чувствует сильное недомогание. У него жар; однако здесь заявляет о себе болезнь, коренящаяся глубже — в его духе, в его сердце.
«Усевшись опять, он начал изредка оглядываться кругом, как будто что-то высматривая. Так было несколько раз. Наконец взгляд его пристально направился в одну точку. Иван усмехнулся, но краска гнева залила его лицо. Он долго сидел на своем месте, крепко подперев обеими руками голову и все-таки кося глазами на прежнюю точку, на стоявший у противоположной стены диван. Его, видимо, что-то там раздражало, какой-то предмет, беспокоило, мучило…
Там вдруг оказался сидящим некто… Это был какой-то господин или, лучше сказать, известного сорта русский джентльмен, лет уже не молодых, «qui fai sait la cinquantaine» [13]
, как говорят французы, с не очень сильною проседью в темных, довольно длинных и густых еще волосах и в стриженой бородке клином. Одет он был в какой-то коричневый пиджак, очевидно от лучшего портного, но уже поношенный, сшитый примерно еще третьего года и совершенно уже вышедший из моды… Похоже было на то, что джентльмен… очевидно видавший свет и порядочное общество обратился «вроде как бы в приживальщика хорошего тона, скитающегося по добрым старым знакомым, которые принимают его за уживчивый складный характер…»В беседу, которую гость ведет в вежливых, благожелательных, заговорщических тонах, нередко вплетается тем не менее нотка превосходства, иронии, а подчас и откровенной издевки. Он стремится переубедить Ивана, но ощущаемый в подтексте цинизм снова и снова ставит все под вопрос. Он пробуждает сомнение и вновь усыпляет его. Он говорит о Боге и потустороннем мире с неким романтическим скепсисом и в то же время так, что создается впечатление, будто бы он хочет обрести способность к вере. Но как только в словах его начинает звучать эта вера, циничное замечание не оставляет от нее камня на камне…
Отождествляя себя с «ним», он вместе с тем не дает возможности судить о том, существует ли он на самом деле. «Я беден, но… обыкновенно в обществе принято за аксиому, что я падший ангел. Ей-Богу, не могу представить, каким образом я мог быть когда-нибудь ангелом. Если и был когда, то так давно, что не грешно и забыть. Теперь я дорожу лишь репутацией порядочного человека и живу как придется, стараясь быть приятным. Я людей люблю искренно-о, меня во многом оклеветали! Здесь, когда временами я к вам переселяюсь, моя жизнь протекает вроде чего-то как бы и в самом деле, и это мне более всего нравится. Ведь я и сам, как и ты же, страдаю от фантастического, а потому и люблю ваш земной реализм. Тут у вас все очерчено, тут формула, тут геометрия, а у нас все какие- то неопределенные уравнения! Я здесь хожу и мечтаю. Я люблю мечтать. К тому же на земле я становлюсь суеверен — не смейся пожалуйста: мне именно это-то и нравится, что я становлюсь суеверен. Я здесь все ваши привычки принимаю: я в баню торговую полюбил ходить, можешь ты это представить, и люблю с купцами и попами париться. Моя мечта-это воплотиться, но чтоб уж окончательно, безвозвратно, в какую-нибудь толстую семипудовую купчиху и всему поверить, во что она верит. Мой идеал — войти в церковь и поставить свечку от чистого сердца, ей — Богу так. Тогда предел моим страданиям».
Глубоко проникает здесь писатель в состояние падшего духа, отошедшего от Бога и устремляющегося в Ничто — к цели, которой он никогда не сможет достичь. Претерпевая определенное развитие, дух этот, однако, не приходит к финишу; отколовшись от своей прежней сущности, он все еще идентичен ей, и ни тоска, ни отчаяние не способны побороть его скепсис.
Он признает, что примкнуть к хору, поющему Богу «Осанна», раствориться в общем экстазе означало бы для него спасение. Тогда он вновь обратился бы к Богу, освободился бы из плена отрицания, обрел бы реальность и блаженство. Но тут же он вновь идентифицирует себя с тем идущим изнутри отрицанием, которое он — пусть в иронической форме — возводит в основной принцип бытия, чтобы нивелировать в итоге различие между добром и злом, обесчестить творение и заставить его усомниться в Боге: