В присутствии Ставрогина ощущаешь его явную силу — «беспредельную», по словам Шатова. Именно это он имеет в виду, когда говорит, что только Ставрогин мог бы «поднять это знамя», и именно это побуждает Верховенского предназначить Ставрогина для роли тайного царевича, мессии своей более чем сомнительной эсхатологии. Но одновременно с этим в Ставрогине присутствует и нечто безнадежно омертвевшее.
Он существует, но не ощущает себя существующим. Он мыслит, но не «выполняет» своих мыслей. На его горизонте появляются люди, и он оказывает на них определенное влияние, но отношения с ними его не затрагивают. В его жизни происходят какие-то события, но они не усваиваются и не перерабатываются его нутром. Ставрогин лишен способности жить.
Эта внутренняя безжизненность располагается так глубоко, что здесь бессильно даже ощущение опасности. Описывая сцену, когда Шатов наносит удар Ставрогину, рассказчик вспоминает декабриста Л-на, всю жизнь нарочно искавшего опасности и упивавшегося ощущением ее. Далее читаем: «Но все-таки с тех пор прошло много лет, и нервозная, измученная и раздвоившаяся природа людей нашего времени даже и вовсе не допускает теперь потребности тех непосредственных и цельных ощущений, которых так искали тогда иные, беспокойные в своей деятельности, господа доброго старого времени. Николай Всеволодович, может быть, отнесся бы к Л-ну свысока, даже назвал бы его вечно храбрящимся трусом, петушком, — правда, не стал бы высказываться вслух. Он бы и на дуэли застрелил противника, и на медведя сходил бы, если бы только надо было, и от разбойника отбился бы в лесу — так же успешно и так же бесстрашно, как и Л-н, но зато уж безо всякого ощущения наслаждения, а единственно по неприятной необходимости, вяло, лениво, даже со скукой».
Так дело доходит до самого ужасного из всех способов самостимулирования: он делает позорные, подлые вещи, зная, что они подлы и позорны. Ощущение стыда, испытываемого внешне и внутренне, возбуждает его — и даже, в чем автор не оставляет никаких сомнений, вплоть до похоти.
Однажды, как сам он рассказывает в своей «Исповеди», он крадет у мелкого чиновника его месячное жалованье, чтобы избавиться от безумных идей — или просто для забавы. Он замечает, что тот подозревает его, но ему нравится постоянно встречаться с ним и обмениваться взглядами. Потом ему это наскучило.
В том же контексте он излагает и позорную историю с маленькой Матрешей: как он внешне спокойно, но в состоянии страшного внутреннего возбуждения подстраивает дело так, что на ребенка падает подозрение в краже, чтобы стать свидетелем жестокого наказания его матерью; как он затем ужасающе рафинированным образом, не делая ничего особенного, одними только взглядами, поведением и маленькими проявлениями ласки приводит ребенка в возбуждение, воспламеняющее все его существо; как он заставляет ребенка испытать чувство полной самоотдачи, а потом — то беспомощное отчаяние отверженности, которое побуждает его повеситься. Невыносимо читать, как маленькая девочка — беспомощный ребенок — переживает все то бесчестие, которое может быть уготовано женской долей, и как уничтожается в этом ребенке не только достоинство, но и чувство святого, — недаром Матреша упрекает себя в том, что «Бога убила».
И наконец, женитьба на хромоножке Марии Лебядкиной, которая «там в углах помогала» и голова которой «уже и тогда была не в порядке, но тогда все-таки не так, как теперь», — на Лебядкиной, тайно и бессмысленно влюбленной в Ставрогина.
Каждый раз он мучит беспомощное существо; следовательно, если называть вещи своими именами, то ему свойствен садизм. Его отличает, однако, омерзительная психологическая рафинированность-то, что в «Записках из подполья» Достоевский называет «паучьим», с той только разницей, что там оно представлено в гораздо больших масштабах, чем здесь. К этому присовокупляется четкое осознание Ставрогиным постыдности совершаемого. Сам он говорит об этом следующее: