И пока старость с больной поясницей спит под телегами, молодое крепкое вино бурлит, и ночные песни летят по степи, и смех сыплется, а за скирдами шепот чей-то, а чей — не разобрать в темноте. Сон-угомон неслышно летит над полями. Темное небо льет прохладу. Перед утром становится холодно, обильно падает роса, мочит лица, руки, ноги. Жмутся усталые люди, дрожат под ватолами. На небе забелело, и чьи-то бледные руки протянулись в вышине из-за дальнего края. Предутренне, яростно закричал дергун. В небе и в степи загорелись тихие огни восхода…
Так проходили две недели, три. И уже степь — во всей бескрайности — серела жнивьем, и по всем дорогам и межникам, как жуки, ползли возы со снопами. И тут для жнецов наступал момент самый важный и самый страшный: начинали обмерять сжатые поля. Всегда, испокон веков, сколь старики помнят, приказчики и хуторяне, немцы и русские — все старательно облапошивали жнецов. Артельные из сил выбивались, чтоб «все было по-божьи». Приказчики из сил выбивались, чтоб облапошить. Крики — всегда, драки — порой. А у Зеленовых и Андроновых драки чаще, чем где-либо. Зеленовские и андроновские приказчики ходили в народе под Малюту Скуратова. Куда пойдешь? Кому пожалуешься? Хозяева им все дозволяли, а полиция у них сплошь была куплена, вплоть до Николаевска и Новоузенска. Это у них сажени больше и шаг длиннее. Это у них солонина с червями и хлеб с песком…
— И чтоб вам на том свете углями господь отплатил! — ругали их бабы.
А мужики поливали их крепко и свирепо. А когда после долгих криков сходились наконец, артельный, крестясь, говорил своим:
— Слава богу, только на три сажени ноне обмерили. В прошедшем годе на восемь…
И добавлял словцо круглое. А жнецы еще угрюмели, жницы шипели злобно, и тут пропадала радость труда.
Опять — в телеги или пешком, скорее в ближнее село, колонку или город, чтобы наняться на новое место, за цену, уже меньше прежней. Второе жнитво плохо кормит. И опять непыленые дороги, опять жара, истома, костры, песни и усталость…
А в года удач, после всех расчетов и ругательств с приказчиками и хозяевами, жнецкая рать поднималась довольная, зубоскально веселая, поднималась со сжатых и убранных полей и пешком или лошадьми ехала теперь по просторным дорогам опять к Покровску, к Волге, на перевозы — и домой. Тогда веселый смех и песни и крики хороводились по дорогам, на пристанях. Опять на пароходах и перевозных паромах царил крепкий (еще более крепкий) мужичий запах, но и сытый говор, и острая шутка царили.
— Жнецы едут с работы!
И вот им навстречу города выбрасывали стаи хищников — воров, гадателей, мелких торговцев, фортунщиков — людей ловких и пронырливых. Воры наряжались жнецами. Они говорили, как люди бывалые. Они — увлекательные краснобаи. Они — шутники. Они — ухажеры. Лопоухая деревня, доверчивая, как шестимесячный теленок, слушала их с восторгом и не замечала их острых ищущих глаз. А через час ловкачи знали, у кого семейные деньги, где спрятаны: в штанах, в сапогах, под юбкой или за пазухой. И действовали наверняка, что кому надо… Если деньги у старика, у старухи — говорили с ними о боге, о загробье, о писании. С середняками — о землице и наделах. С девками и молодыми бабами — о любви, но не словами больше, а так — рывком, щипком, воровским ощупыванием.
И часто в неверном утреннем свете на берегу среди спящих вдруг раздавался пронзительный крик:
— Ой, батюшки, украли!
И каждый мгновенно хватался за свой кисет: «Слава богу, цел!»
Тогда подозрительно смотрели на соседей, соболезнуя, смотрели на корчащуюся на земле бабу или плачущего мужика и по-звериному скалили зубы: «Попадись только!» И правда, если вор попадался, били жестоко, до смерти, случалось, избитого бросали в Волгу. А раз вот Семен Резаев с женой, снохой и тремя девками-дочерьми приехали на перевоз радостные: больше сотни у снохи за пазухой лежало в тряпице. У снохи потому, что грудь у нее была обильна и никто не заметил бы маленькую тряпочку с деньгами. Вечером на перевозе толпа ловких зубоскалов хохотала с девками, со снохой и шутя теребила сноху за грудь… Утром сноха в голос:
— Батюшки, обокрали!
И тогда вся семья, Семен, жена, девки, плача и стоная, били остервенело сноху. А она вскочила на паром и с парома — в воду: только круги пошли по широкой мутной воде.
Бывало и так: из Заволжья возвращались богатыми, примеривали свою жизнь, свою землю, свои избы на то, что видали, и мечтали о богатствах, о просторах. Мечтали год, два, три. И по глухим деревням ходил говор:
— На нову бы землю! На простор бы!
Собирались семьями — пять, десять, пятнадцать — и ехали в далекие заволжские пустыни. Сколько там сел и деревень с именами: Калуга, Тамбовка, Пензенка, Рязанка… Это отголосок тоски о покинутой родине-мачехе. Но неугомонные шли годы, вырастало новое племя, и уже на вопрос: «Откуда вы?» — слышался ответ: «Мы с Узеней, там наша родина».