В тот день он понял, что не притронется больше к кисти. Это и на самом деле был конец. Край. Обрыв без пути обратно, наверх. Таков был его ответ равнодушной и бесчеловечной власти – тем, кто насильно, одним движением государева указа переселил в сорок первом полмиллиона его сородичей, назначив всех их, от семнадцати до пятидесяти, тайными врагами собственного народа, и обрёк на рабское прозябание на стройках народного хозяйства. Это решение, принятое им больше от бессилия и отчаяния, а не как результат дурной и пустой мести никому, был тем единственным способом личного протеста, который Адольф Иванович сумел для себя принять. Он просто лишал их, негодяев всех мастей, своих будущих картин, всех и навсегда, перегородив им доступ к своей мятущейся, не находящей выхода душе. Он сам, собственными усилиями останавливал теперь в себе свободное человеческое начало, зовущее радовать и творить, – всё то, что обещала хрущёвская оттепель. Он замыкал последние контакты между минувшим и, казалось ему, окончательно уже исчерпанным рабством и так и не осуществлённой надеждой на перемену одной жизни на другую; он заключал себя под собственную неусыпную стражу, перестав верить людям.
Ещё раньше, в первый раз столкнувшись с
Они же с отцом и крохотной Женькой приехали в посёлок в сорок четвёртом, и прибытие это, к несчастью, уже наложилось на прочно сформированное отношение к ним как к прихвостням подлого захватчика, шпионам, диверсантам и прочим недобиткам. Те, первые, которые уже, – кто так, кто сяк, – пристроился при карьерах и трудился, какие – разнорабочими, кто на подхвате, а кто – никак и нигде, выживали как умели, держались ближе один к другому: это помогало существовать, не быть окончательно выкинутыми из жизни. Да и какая жизнь, если так уж разобраться: жалкий посёлок, пыльные карьеры, разбитые самосвалами грунтовки, голые неприветливые земли, скудная степная почва, поросшая ковылём, полынью, репьём, не дающая радости трудиться на ней, чтобы сеять, заботиться, собирать урожай. Разве что глаз наткнётся иногда и на живое, нашедшее себе пристанище на иссохших пустынных землях: суслика порой встретишь, сурка, тушкана, а то и заяц пробежит или редко – и лис-корсак.
Тех переселенцев, кто сразу после конфискации имущества прибыл в эти места первым эшелоном и какое-то ещё время перебивался в Каражакале, ожидая решения своей участи, Цинки уже не застали, только слышали разговоры про них, по большей части недобрые. К осени 42-го согласно секретному Постановлению ГКО, подписанному Сталиным, всех в возрасте от 17-ти до 50-ти вывезли уже и отсюда и, соединив с остальными несчастными в рабочие колонны на всё время войны, отправили дальше, на строительство железной дороги Акмолинск – Карталы и Акмолинск – Павлодар. Кто-то из них по спецразнарядке НКВД попал на лесозаготовки, и местные, с разреза, спорили порой, кому из предателей повезло больше, тем или этим. Тотальной ненависти, наверное, всё же не было, тем более что не все верили в повальную измену носителей немецких фамилий и кровей, однако, заметного презрения в адрес депортированных тоже чаще не скрывали, чувствуя и невольно потакая установке власти.
Их приняли, конечно, семью Цинк, к тому же разобрались, что не депортированные, а по направлению: молодой специалист из Сибири, добровольщик, натурально томский, с тамошнего Индустриального института, почти закончил, маркшейдерскому делу обучался, которое тут в таком дефиците, что хоть в крик кричи – медную руду стране только успевай подавать, а как без топографов этих и геодезистов добыть нормально? Кто разбивку проектных осей грамотно произведёт – дядя? Тут хоть немчурский, хоть какой – дело никто не отменял, план и по вскрыше дай, и кубаж по добыче тоже выдай в срок, иначе немец проклятый завоюет, если без меди этой окаянной и всего остального остаться…
10