Трощейкин. Дело ясно. О чем тут разговаривать… Дело
Любовь. Он крикнул так в минуту возбуждения.
Трощейкин. А, вызбюздение… вызбюздение… это мне нравится… Ну, матушка, извини: когда человек стреляет, а потом видит, что ему убить наповал не удалось, и кричит, что добьет после отбытия наказания, – это… это – не возбуждение, а факт, кровавый, мясистый факт… вот что это такое! Нет, какой же я был осел. Сказано было – семь лет, я и положился на это. Спокойно думал: вот еще четыре года, вот еще три, вот еще полтора, а когда останется полгода – лопнем, но уедем… С приятелем на Капри начал уже списываться… Боже мой! Бить меня надо.
Ревшин. Будем хладнокровны, Алексей Максимович. Нужно сохранить ясность мысли и не бояться… хотя, конечно, осторожность – и вящая осторожность – необходима. Скажу откровенно: по моим наблюдениям, он находится в состоянии величайшей озлобленности и напряжения, а вовсе не укрощен каторгой. Повторяю: я, может быть, ошибаюсь.
Любовь. Только каторга ни при чем. Человек просто сидел в тюрьме.
Трощейкин. Все это
Ревшин. И вот мой план: к десяти отправиться с вами, Алексей Максимович, в контору к Вишневскому: раз он тогда вел ваше дело, то и следует к нему прежде всего обратиться. Всякому понятно, что вам нельзя так жить – под угрозой… Простите, что тревожу тяжелые воспоминания, но ведь это произошло в этой именно комнате?
Трощейкин. Именно, именно. Конечно, это совершенно забылось, – и вот мадам обижалась, когда я иногда в шутку вспоминал… казалось каким-то театром, какой-то где-то виденной мелодрамой… Я даже иногда… да, это
Ревшин. В этой, значит, комнате… Тцы-тцы-тцы.
Любовь. В этой комнате, – да.
Трощейкин. Да, в этой комнате. Мы тогда только что въехали: молодожены, у меня усы, у нее цветы, – все честь честью: трогательное зрелище. Вот того шкафа не было, а вот этот стоял у той стены, а так все как сейчас, даже этот коврик…
Ревшин. Поразительно!
Трощейкин. Не поразительно, а преступно. Вчера, сегодня, все было так спокойно… А теперь, нате
вам! Что я могу. У меня нет денег ни на самооборону, ни на бегство. Как можно было его освобождать, после всего… Вот смотрите, как это было. Я… здесь сидел. Впрочем, нет, стол тоже стоял иначе. Так, что ли. Видите, воспоминание не сразу приспособляется ко второму представлению. Вчера казалось, что это было так давно… Любовь. Это было восьмого октября, и шел дождь, – потому что я помню, санитары были в мокрых плащах, и лицо у меня было мокрое, пока несли. Эта подробность может тебе пригодиться при репродукции.
Ревшин. Поразительная вещь – память!
Трощейкин. Вот теперь мебель стоит правильно. Да, восьмого октября. Приехал ее брат, Михаил Иванович, и остался у нас ночевать. Ну вот. Был вечер. На улице уже тьма. Я сидел
Ревшин. Ишь… Отсюда до вас и десяти шагов не будет.
Трощейкин. И десяти шагов не будет. Первым же выстрелом он попал ей в бедро, она села на пол, а вторым –
Ревшин. А я помню, как покойная Маргарита Семеновна Гофман мне тогда сообщила. Ошарашила! Главное, каким-то образом пошел слух, что Любовь Ивановна при смерти.
Любовь. На самом деле, конечно, это был сущий пустяк. Я пролежала недели две, не больше. Теперь даже шрам незаметен.
Трощейкин. Ну,
Ревшин. Раньше десяти нет смысла: он приходит в контору около четверти одиннадцатого. Или можно прямо к нему на дом – это два шага. Как вы предпочитаете?
Трощейкин. А я сейчас к нему на дом позвоню, вот что.
Уходит.
Любовь. Скажи, Барбашин очень изменился? Ревшин. Брось, Любка. Морда как морда.
Небольшая пауза.
Ревшин. История! Знаешь, на душе у меня очень, очень тревожно. Свербит как-то.
Любовь. Ничего – пускай посвербит, прекрасный массаж для души. Ты только не слишком вмешивайся.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное