От телевизора исходили мир и покой и еще некоторое бодрящее возбуждение. Дед всегда говорил: «Малыш, не важно, как паршиво прошел твой день, вечером ты можешь включить этот аппарат, и у тебя дома окажутся Дуранте, Эдди Кантор и Милтон Берл. Ты всегда уснешь с улыбкой на губах». «Дедушка, но ведь ты почти не улыбаешься», — возражал я. «Вот и нет, перед тем как уснуть, я всегда улыбаюсь. Но в это время ты уже давно спишь».
Мама обычно была занята в другой комнате, но, когда клиентов не было, она присоединялась к нам. У нас была маленькая квартирка в кирпичном доме прямо под Манхэттенским мостом. Это был один из немногих доходных домов, сохранившихся со времен юности деда. Еще оставались те же улицы, с теми же названиями, но большинство старых зданий уже снесли, как ненужные кинодекорации. На их месте возвели Ту-Бриджес — район из высоких коричневых многоэтажек, в тени которых мы жили.
Мы отличались от соседей тем, что не могли себе позволить переселиться в одну из этих многоэтажек или переехать в красивый дом на периферии города — в Куинс или Лонг-Айленд. У нас не было машины, мы не ездили на море по выходным. Мы застряли посреди Манхэттена. Но у нас был телевизор — один клиент подарил его маме. У мамы были клиенты, которые могли делать такие подарки. Мы сидели перед телевизором, покачивая ногой, как и все остальные. Мы стали нацией телезрителей.
Все детство я представлял себе, как дед улыбается, когда засыпает. В это время над нами грохотали поезда на Бруклин, а в промежутках квартал погружался в полную тишину, и всего в нескольких сотнях ярдов тек молчаливый Ист-Ривер.
Еще помню: мне лет семь-восемь, мать ставит меня на кухонный стол, потому что к ней пришел клиент. Недавно она узнала, что я люблю и умею петь. Она говорит: «Будешь стоять здесь и петь как можно громче. Если замолчишь, я выйду и выпорю тебя». Теперь твоя очередь.
— Мне лет шесть-семь, я делаю кораблик. Пишу на носу свое имя: Елена. Несу его на Дунай и спускаю на воду. Надеюсь, что он доплывет до другого берега. Туда, где живут мои воображаемые родители. Теперь опять твоя очередь: кто твой отец?
Рей долго молчит.
— Мамин клиент. Тот, который подарил телевизор. С тех пор он больше не появлялся. Но я никогда и не скучал по нему. У меня был дед. А теперь ты: из всех тех мест, что ты повидала, где тебе понравилось больше всего?
— У колхозницы. Она не болтала. Могла молчать неделю, месяц, год. Мне это нравилось, я тоже любила молчать. Как ты жил дальше?
— Вторую половину шестидесятых — то есть лет с пятнадцати-шестнадцати — и бо́льшую часть семидесятых я провел на Вашингтон-сквер. Дед всегда говорил: «When you go to Washington Square, don’t forgetta watta mess you walk on»[15]
, напоминая мне о похороненных там покойниках. Я смешивался с толпой и среди банджоистов, гитаристов, флейтистов, народных музыкантов и блюзменов пытал счастья как певец и имитатор.Я клеился к хиппушкам, но безуспешно, потому что я носил костюмы, в которых мог ходить еще мой дедушка, в придачу фетровую шляпу и белые перчатки. В моем репертуаре не упоминались ни вьетнамская война, ни гражданские права, не было песен Джоан Байз, Пита Сигера, братьев Клэнси и Боба Дилана, не шла речь о правах чернокожих и ненависти к Никсону, а были только песни Тони Беннетта, Перри Комо и Нэта Кинга Коула. В общем, песни с душой.
Я останавливался перед людьми на скамейках и парочками, валяющимися на траве, и спрашивал: «Кто ваш любимый актер из пятидесятых? Или любимый певец?» Одни смеялись надо мной, другие спрашивали: «А ты не слишком молод для пятидесятых?» «С чего-то ведь нужно начинать», — отвечал я. «Тогда начни с