В общежитии Совнаркома, разбросавшем в саду свой белые домики с верандами, кишело, как в гостинице. У каждого из наркомов и секретарей ЦК ночевало по пять приезжих из районов: секретари райкомов и парткомов, раисы,[30]
уполномоченные, начальники строительства, – приехавшие кто отчитываться, кто хлопотать о нуждах своего района и своего строительства. Всех их город вместить ещё не мог. Днём они носились и спорили по учреждениям, а ночью, дождавшись возвращения нужного наркома, не давали ему спать, в тридцатый раз доказывая необходимость немедленного отпуска тех или иных сумм и строительных материалов; раскладывали карту, тыкали в неё пальцем, вытаскивали из хурджумов, как фокусники, разные удивительные предметы: куски цветных металлов, минералы, бутылочки с золотым песком, пропитанные нефтью известняки, тёрли, велели нюхать и требовали, требовали, требовали. У наркома от усталости слипались глаза, он знал заранее, что в каждом районе есть исключительные богатства, которые необходимо начать эксплуатировать в первую очередь, что каждое строительство есть самое важное. Он в тридцатый раз устало повторял, что республиканский бюджет ограничен: всего одновременно сделать и построить нельзя, – и обещал поставить вопрос на коллегии.Каждое утро часть этих людей разъезжалась по районам, кто верхом, кто на машине, – одни, бодро нащупывая в кармане выхлопотанную положительную резолюцию, другие – мрачно переживая, как личную обиду, лаконический приговор: отложить до будущего года, до следующей пятилетки.
Синицыну утомляла эта вечная суета. Она не понимала, как могут жить и работать в ней наркомы. Её раздражала ненасытная жадность этих приезжих людей, готовых выдрать зубами всё, что им казалось необходимым для жизни своего района, своего строительства, этот нескончаемый торг между центром и местами. Каждый район готов был поглотить весь бюджет республики, обещая взамен гектары ископаемых и горы хлопка. И хотя бюджет из года в год прыгал вверх на сотни процентов, он всё же не поспевал за требованиями этих людей, для которых, казалось, весь мир вмещался на десятивёрстке их района.
Синицыну раздражали эти люди, говорившие с румянцем на щеках о какой-то лишней тысяче га под хлопок, вытаскивавшие из-за пазухи, как карточку возлюбленной, какой-нибудь обмусоленный кусок серы. Ни о чём другом говорить с ними было невозможно: всякий разговор они сводили к рамкам своего района. Они напоминали наивных провинциалов, для которых знание мира ограничивается рогатками родного местечка. А между тем из разговора выяснилось, что большинство из них исколесило чуть ли не весь Союз, от Полярного круга до Чёрного моря, и в своём нынешнее районе работает всего с прошлого года.
Синицыну от этих однообразных разговоров одолевала скука. Эти приезжие люди напоминали ей её самое пять лет тому назад, в её бытность в Хороге. Она тогда разговаривала почти их языком, влюблённая в свою неприглядную колючку, – ибо Хорог, в переводе на русский, значит – «колючка». Теперь среди этих людей, говоривших с пафосом влюблённости о своих тоннах и гектарах, она чувствовала себя как взрослая, излеченная навсегда от увлечений молодости, среди влюбленных юношей, которые, как все влюбленные, кажутся нам немножко смешными и скучными и которым, даже посмеиваясь над ними, чуточку завидуешь.
Она говорила себе, что, по-видимому, отвыкла жить в городе и суета этого города утомляет её особенно. Она намеревалась пробыть в Сталинабаде дней десять, а на четвёртый сложила манатки и уехала обратно.
Проезжая ещё раз по городу, который она любила, как мать любит ребёнка, выросшего на её глазах, она вдруг уяснила себе, что это уже не подросток, а взрослый, большой город, и внезапно почувствовала себя старой. Так мать, не видевшая долгое время сына и представлявшая его себе всегда, в письмах и воспоминаниях, по-прежнему резвым мальчиком в куцых штанишках, приехав, встречает на вокзале усатого дядю, и с волнением, которое сын воспринимает как волнение от встречи, она осознаёт впервые, что жизнь прошла и что её не вернуть.
Синицына не любила больше Сталинабада.
В двенадцати километрах от города дорогу загородил Кафирниган. Вода разрушила мост и унесла запасной паром. Лопнувший трос валялся тут же на берегу, как огрызок стальной цепи, с которой сорвалась река. На обоих берегах толпились люди и машины. Это была обычная история. Каждый год к весеннему паводку дортранс укреплял мост, и каждый год река, как кегельный шар, вышибала из-под него сваи.
Синицына не хотела возвращаться в город. Она решила переправиться на люльке, которую наладили сапёры, протянув высоко над рекой новый трос. Люлька была сделана из доски, прикреплённой толстой проволокой к движущемуся блоку. Красноармейцы с той стороны тянули канат. На доску надо было лечь животом. Внизу клокотала река, над головой жалобно скрипел блок, в руках сухо трещала напряжённая проволока. Синицына закрыла глаза.
«Если проволока лопнет, будет оглушительный удар и потом ничего, – бесконечное спокойствие».