Его представление о счастье. Всю жизнь спокойно читать и писать, никогда никому не показывая ни слова из написанного, никогда ничего из этого не публикуя. Все это для себя написанное оставлять в карандаше, ничего не изменяя, будто все это — так, ни для чего, как естественное течение жизни, которая не служит никаким ограничивающим и обедняющим целям, а вся целиком является собственной целью и так записывает себя, как ходят и дышат, — сама собою.
Эти чудные мгновения по утрам, когда все личное предстает мелким и незначительным, оттого что ощущаешь в себе высокую гордость законов, которых ищешь.
Отчетливое нежелание приводить все вещи в замкнутую взаимосвязь. Ты постоянно все оставляешь открытым, всегда держишь все разъединенным. Ты хочешь, в сущности, лишь учиться и непосредственно записывать то, что понял. День ото дня ты понимаешь все больше, однако тебе не по душе
Неистребимое желание, чтобы день этот пришел лишь в конце твоей жизни, как можно позднее.
Так видеть жизнь насквозь — и так любить ее! Возможно, он догадывается о том, сколь немногого стоит его проницательность.
Эти оксфордские философы скоблят и скоблят, до тех пор, пока не останется ничего. Я многому от них научился: я знаю теперь, что лучше и вовсе не затевать этого скобления.
Можно бы, разумеется, вместо мифов размышлять над словами, и коли поостережешься дефинировать их, то сумеешь добыть из них всю ту мудрость, которая накопилась у людей. Мифы, однако,
Мне часто кажется, будто все, что я учу и читаю, выдуманное. Но то, до чего дохожу сам, будто существовало всегда.
Нет ничего более причудливо переплетенного, чем пути духа. В том, как человек научается, если он воздерживается от того, чтобы тотчас воспользоваться выученным, больше необычайных приключений и тайн, чем в любой исследовательской экспедиции. В сфере духа ведь не наметить путей и не рассчитать маршрута. Бесспорно, и здесь тоже есть нечто вроде географических карт, но бесконечно большее манит тебя со всех сторон прочь, и сколько удивления, если вновь обнаруживаешь себя там же, где уже побывал когда-то: совсем другой на старом месте.
Надо же, ты все еще веришь в некий закон, хотя и знаешь, что никогда его не найдешь, хотя и знаешь, что он никому не известен.
Сомневался я всегда мало. Как же сильно еще и молодо мое сомнение.
Нет более глубокого свидетельства уважения к человечеству, чем голод по его мифам, и, когда прочтешь больше, чем способно вынести сердце, можно надеяться на сокровенную силу этой пищи.
Все другое — лучше, чем «я», но ведь его не засунешь в карман.
Мания величия интерпретатора: он чувствует себя на свою интерпретацию богаче, чем произведение.
Велик человек: на какой страх он способен, он может сознавать его и выдерживать и жить с ним, никогда о нем не забывая.
Каждому не мешало бы приглядеться к себе во время еды.
Не всегда пробиваться до самого конца. Так много всего по пути.
Дома я чувствую себя тогда, когда с карандашом в руке сижу и пишу немецкие слова, а все вокруг меня говорит по-английски.
Вчера рукопись «Массы и власти» ушла в Гамбург. В 1925-м, тридцать четыре года назад, явилась первая мысль о книге, посвященной массе. Однако действительный зародыш ее возник еще раньше: демонстрация рабочих во Франкфурте в связи с гибелью фон Ратенау; мне было семнадцать лет.
С какой стороны ни взглянуть, вся моя взрослая жизнь была заполнена этой книгой, но с тех пор, как живу в Англии, а значит, более двадцати лет, я, хотя и с трагическими перерывами, почти ни над чем другим не работал.
Стоило ли это таких усилий? Оплатил ли я это многими другими произведениями? Что ж я могу сказать. Я
Я вел разговоры об этом, когда не было еще ничего, кроме намерения написать это исследование. С величайшей амбицией объявлял о не существующей еще книге, чтобы покрепче пристегнуть себя к ней. В то время как все знакомые подталкивали меня к тому, чтобы я завершил ее, я не закончил ее ни часом раньше, чем представлялось мне верным. Лучшие друзья потеряли за эти годы веру в меня; все тянулось слишком долго, нельзя было сердиться на них за это.
И вот теперь я говорю себе, что мне это удалось — схватить наше столетие за горло.
Осознание драгоценности отпущенного времени, разом вдруг получившего свой предел, возвышает человека, но только тогда, если ему по природе свойственно было делать все без какой-либо спешки. Крушение величайшего богатства неожиданно делает его больше, будто теперь он действительно раздарил все до последнего и стал нищим в гостях у того, что осталось.