Самоуверенность Гитлера вызвала, укрепила недоверие и помогала секретной подготовке пусковых площадок для Фау на побережье Ла-Манша.
Группа французского сопротивления работала в полном мраке. Недоверие англичан дорого обошлось Лондону. Когда Фау стали действовать, бороться с ними было трудно. Лондон бомбили. Тысячи жителей погибали. Разрушения росли. Деза и недоверие сделали свое дело.
«Мой дом — моя крепость» — хотелось бы то же самое сказать о душе: «моя душа — моя крепость». Душа, она ведь моя, это мой собственный мир, мои взгляды, мое владение, моя память. А получается, что нам легче говорить «мы» — «мы так думаем», «народ не поймет», «народу нужно…». «Мы» — нам кажется убедительней. Мы — звучит неопровержимо. Это неслучайно. Удобнее не иметь «я», оно требует собственного мнения, оно ответственно. Куда проще «мы», вот и
Душа существо беспартийное, она дана человеку как его собственность, которую он заполняет сам, сам растит. Она хотела бы сама голосовать, сама любить — не любить, сама поклоняться, сама каяться и страдать. Коллектив хорошо, если он не вычитает одиночества. У нас вырос тип человека, который боится одиночества. Ему все время надо быть в коллективе. Привычнее. Уверенней. 15–20 каналов телевидения могут подменить компанию. Айфон — тем более, да еще интернет. Виртуальные гости, юбилей, знакомства…
Школьница 10-го класса, она, не задумываясь, ответила, что самый большой у нас праздник это День Победы… И у нее?.. Да, и для нее тоже… Своих праздников у нее нет?.. Увы.
Как вы, господа хорошие, 18 лет терпели, не видели, что творится у вас под носом? Во времена Лужкова разрушали Москву, поставили чудовищный памятник Петру Великому, теперь его надо СРОЧНО (!) сносить. Разрушили гостиницу «Москва», «Военторг» и др. Сколько было протестов, просьб — ничего не помогало.
Мы ненавидим всех этих гэбэшников, а их десятки, сотни тысяч, а они ненавидят нас, этих либералов, интеллигентов, критиканов. «Свободы хотят, обзываются, презирают нас, а на самом деле они быдло, цыкнуть на них — и все, хвост подожмут, заелозят, бандерлоги».
«Олигархов, засудив Ходорковского, удалось напугать, а этих грамотеев голоштанных еще никак».
Начальники писателей не читают, музыку не слушают, на спектакли не ходят. Зачем? Придется ведь как-то отзываться, давать оценки. Еще станут оспаривать. Нет уж, подальше от искусства, так безопаснее. Есть телевизор, картишки, газеты — достаточно. Другое дело — вручать премии, награждать режиссеров, авторов, это пожалуйста, это безопасно, аплодисменты, цветы, поцелуи.
В пятом классе я подружился с Шуркой Бобовиковым. В классе Бобика не любили. Было в нем что-то собачье, жалкое, как у голодной дворняжки: тупой приплюснутый нос, большие уши, острые зубки. Он подлизывался к учителям, был жаден и труслив.
Однажды он увидел у меня марку, наклеенную на тетрадь. Это была траурная марка с Лениным. Бобик стал ее выпрашивать. Я послал его подальше, но он не отставал, скулил, потом догнал меня после уроков, продолжал канючить, а на следующий день, взяв с меня честное слово, признался, что собирает марки, и показал свой альбом. Альбом был тощий, но немецкий, в нем были напечатаны марки разных стран, на некоторые наклеены настоящие, цветные. Бобик — и вдруг собирает марки. Зачем ему марки? Меня рассмешило, что эта собачья шлепа называет себя коллекционером.
Я первый раз видел и альбом, и заграничные марки, больше всего мне понравились две треуголки. Красивые, на одной — пальмы, на другой — зебры. Я не знал, что бывают треугольные марки.
— Дешевка, — ухмыльнулся Бобик. — Только не лапай. Марки пальцами не берут.
— Пальцами, — передразнил я, — а чем их берут?
И он опять ухмыльнулся, уже надо мной, свысока, в руках его оказался никелированный пинцетик, ловко подцепив марку, он показал мне водяной знак, движения его стали мягкими, ловкими.
Ценными оказались какие-то невзрачные немецкие и английские марки с надпечатками. На одной был усатый мужик, кто такой? Бисмарк, пояснил Бобик и принялся показывать мне королей и королев, о которых я понятия не имел, и каких-то других знаменитостей; он красовался передо мной, наслаждался своими знаниями, тем, что мог меня учить. Его коллекция, хвалился он, насчитывала восемьсот девяносто марок. Я запомнил эту цифру, огромная цифра, которая замаячила передо мною. Я вспомнил, что у матери в шкафу лежала пачка старых писем с польскими марками. С них все началось.