Мелихов:
Нет, вы говорите очень понятно и верно, и половина истины, несомненно, в ваших словах есть. Но давайте обратимся к другой половине. Конечно, в своих глазах я вырастаю, когда мне удается решить трудную задачу, важную задачу. Но почему мне известно, что эта задача трудная и важная? Только потому, что ее не решили многие другие, или потому, что ее назначил мировой проблемой какой-то Великий авторитет? Все математики мечтают решить проблему Гильберта — с ней ты сразу входишь в историю науки. Так что, стараясь вырасти в своих глазах, ты непременно хочешь войти на равных в какой-то престижный коллектив. Которого в реальности, может быть, и нет, но в твоем воображении он есть. Ты хочешь стать рядом с Гильбертом, стать рядом с Пуанкаре. Да, Перельман выказал презрение к суду коллег, но суд-то самого Пуанкаре был для него еще как важен! Взялся же он за проблему, которую не какой-нибудь Сидоров поставил, а за проблему, которую сам гениальный Пуанкаре не сумел решить. Человек всегда служит каким-то воображаемым целям. Даже тогда, когда мы презираем суд толпы и стремимся к вечному, на самом деле мы все равно с кем-то состязаемся, только не с теми, кто рядом, а с какими-то «вечными» образами.Гранин:
Никакого противоречия тут нет. Мы состязаемся с проблемой.Мелихов:
Да, но проблемой по возможности авторитетной.Гранин:
Не обязательно ее поставил кто-то. Она могла существовать, ну, как в природе. Проблема Тунгусского метеорита, проблема радиации, проблема молний — они существуют безымянно.Мелихов:
Верно. Но все равно это великие проблемы, и все твои коллеги знают, что, разгадав загадку грозы, ты станешь великим человеком, обеспечишь себе бессмертие.Гранин:
Ну и что?Мелихов:
Я считаю, что мечта о бессмертии — самый высокий из помыслов человека.Гранин:
Нет, это не мечта о бессмертии, он не думал о бессмертии, а для него важно было решить задачу, интересную задачу. Ферми спросили: «Как не стыдно вам было заниматься атомной бомбой?»Мелихов:
«Это прекрасная физика».Гранин:
Да, «такая интересная физика», — он ответил. Это ведь не состязание с кем-то, а задача интересная, я ее решил, и все.Мелихов:
Но решение задачи всегда зарождается в каком-то коллективе, и этот коллектив мечтает ее решить, а ты стремишься в этом коллективе занять успешное место… Это тоже очень важный стимул. Давайте вернемся к Ферми, раз уж мы о нем заговорили. Ферми пришло в голову (не ему первому) использовать вместо альфа-частиц, отторгаемых положительно заряженными ядрами, электрически нейтральные нейтроны, к тому же «медленные». Ферми и его группа принялись лихорадочно облучать всю таблицу Менделеева и открыли ряд новых радиоактивных изотопов. И когда наконец дошли до номера 92, до урана, случилось страшное.Ферми показалось, что облучение урана привело к привычному появлению соседних элементов с номерами 93 и 94. Он уже патриотически окрестил их авсонием и гесперием — от древних имен Италии и Апеннинского полуострова. Однако Ган и Штрассман вскоре обнаружили среди продуктов распада барий. Это означало, что уран раскалывается на приблизительно равные части и что сам Ферми упустил шанс сделаться тем Колумбом, который первым осуществил расщепление атомного ядра. И Ферми не мог себе этого простить до конца дней. Казалось бы, какая разница, задача все равно была решена…
Гранин:
Но имеет ли это прямое отношение к славе, как вы думаете?Мелихов:
Конечно, ведь Колумбами стали Ган и Штрассман.Гранин:
Или это имеет место досада на свою глупость?Мелихов:
Конечно, досада на глупость, но и на проигрыш тоже. Ферми даже в теннис не любил проигрывать.Гранин:
Все-таки есть разница, погоня за славой или досада на свою глупость.Мелихов:
Тогда скажите, а был ли случай, чтобы человек сделал открытие действительно из чистой любознательности, но потом его не опубликовал?Гранин:
Да. Кевендиш.Мелихов:
Единственный случай на всю историю науки. Других мы не знаем. Ну хорошо, значит, вы не желаете признать, что человеком движет тяга к бессмертию.Гранин:
Нет, тут мы расходимся. Но мы должны расходиться?Мелихов:
Должны, раз уж не получается прийти к согласию. Двинемся дальше. Мне кажется, даже в хорошей литературе есть что-то вроде академического направления, — скажем, Толстой или Пруст, — и есть что-то вроде эстрадного — литературы более легкой, даже блестящей, как, скажем, Воннегут, но более доступной многим, без усилий воспринимаемой. Так вот, в ваше время, когда вы вступали на литературный путь, был ли соблазн эстрадной славы?