Где он их читал? У Ленина!.. Да, у Владимира Ильича! Ленин…
Вспомнился январский день тысяча девятьсот двадцать четвертого года. В хате Платона Ярчука был тогда праздник: выдавали замуж Югину. Возвратившись из церкви, молодые и родственники жениха и невесты тесно уселись за длинный, ломящийся от закусок и четвертей с самогоном стол. Пошла по кругу граненая чарка, сопровождаемая неизменным «дай боже», захрустели соленые огурцы, задрожал в ложках седой холодец, задымилась поданная из печи свинина, жаренная с черносливом. Грянул величальную духовой оркестр из пяти труб и барабана, привезенный зажиточным отцом жениха с сахарного завода. Хата все больше наполнялась духотой и гамом. Послышались первые «горько!»… Свадьба набирала тот неудержимый разбег, когда веселье завладевало всеми и хата начинала гудеть и от оркестра, и от восторженных выкриков, и от лихой пляски, при которой земляной пол превращался в глиняную крошку. Даже четырехлетний Павлик плясал на печке с соседскими ребятишками.
Югина в белом подвенечном платье, с венком на голове, с пестрыми лентами в косах, пряча смущение, счастливыми глазами смотрела на людей — трогательно-красивая, никак не похожая на крестьянскую девушку. Рядом с ней сидел, закрывая широкой спиной окно, Игнат — краснощекий, черноусый, уже захмелевший. Он приглашал Югину танцевать, а она, тоже захмелевшая, хохотала, обнажая красивые белые зубы, и отказывалась.
Наконец Игнату удалось вытащить Югину из-за стола, и оркестр заиграл веселую и стремительную полечку. Югина закружилась с Игнатом в танце, замелькали в разлете ее ленты, вздулось колоколом длинное белое платье. Молодецки ухал барабан, брызгали медью тарелки, тонко и певуче смеялась флейта, старательно выговаривал мелодию кларнет, одобрительно похлопывал бас.
И вдруг на пороге в клубах морозного воздуха появился Хтома Заволока. Он не произносил ни слова, не снимал шапки, а смотрел на всех заледенелыми глазами и будто мучительно старался что-то проглотить. На Хтому обратили внимание, уловили в его лице что-то недоброе. Умолк оркестр. Все притихли, застыв на своих местах. И в наступившей тишине хрипло и страшно прозвучал голос Хтомы:
— Ленин… умер…
И будто еще тише стало в хате. Медленно наплывала бледность на красивое лицо Югины. Тихо поставил на стол четверть с горилкой Платон.
— Владимир Ильич умер, — повторил Хтома, и мучительная гримаса перекосила его непривлекательное лицо.
Люди словно перестали замечать друг друга. Каждый остался наедине со страшной вестью и с рвущей сердце болью. Ленин… Не хотелось верить, хотя знали, что Ильич тяжело болел… Партия, революция, земля, свобода, равноправие, грамота, широкие дороги в жизнь для молодежи — все это связано с именем Ленина…
У мисника, где сидели оркестранты, вспыхнула флейта, высоким дискантом заголосил вдруг кларнет, и в хате, которая была только что до краев заполнена весельем, полилась траурная музыка… Люди почему-то тихо подались к стенам, к столу, к оркестру, бросая жалостливо-виноватые взгляды на Югину, замершую посреди горницы. Ее белое подвенечное платье, пестрые, струившиеся с цветистого венка ленты, вся она, юная и в этой задымленной хате неправдоподобно красивая, ослепительная, казалась в стенающих звуках траурного марша нелепой и неестественной. Весь ее вид будто подчеркивал непреодолимую пропасть между жизнью и смертью…
Надрывно заголосила мать — Марина. Сквозь траурные звуки оркестра послышались рыдания других женщин. Сверкнули слезы на глазах у Платона, Игната, Югины… Вскоре все оделись и вышли на улицу, в обжигающую снежную сумятицу. Злой морозный ветер валил с ног, срывал с голов шапки, хищно трепал полы кожухов. Музыканты, прикипая губами к холодной меди труб, заиграли «Интернационал». С пением «Интернационала» медленно направились в клуб на траурный митинг.
Ох, беспокойно на сердце у Платона! Он знает: жил бы Ленин, не было бы кривды. А так приходится и сердцу пробуксовывать, высекать искры, обжигающие грудь… Платон всегда вспоминает об Ильиче, когда видит неправду.
И вдруг где-то глубоко в нем шевельнулась злая, ехидная мысль: «Чего же ты не вспомнил о Ленине, когда воровал зерно?..»
Нелегко жить на белом свете, когда совесть то и дело припирает тебя к стенке и укоряющими глазами смотрит в твою душу.
23
Отлеживался Платон на печке еще день, еще два. А когда боль в груди уснула окончательно, слез на лежанку, потом на пол, начал разминать хрустевшие кости. Заметил, что окна в хате распахнуты. В комнату вливались сырость земли и душистая горькость разморенного под солнцем сада. Выставив голову в окно, окинул взглядом надвинувшийся со всех сторон сад. Увидел, что ветви вишен с налитыми почками, которые вот-вот треснут и вспыхнут белым цветом, нежно ласкали стены, бережно причесывали снизу соломенную стреху и будто прислушивались к тому, что делается в хате. Понял: насовсем вернулась весна.