«Крылья б тебе, зверюке, досталось бы тогда воробьям», — невесело подумал Платон. И хмыкнул: «Во сне кошки небось часто видят себя летающими…» А на душе — гнетущее чувство.
Снова взялся за работу. Почему-то вспомнилось лето. Возле здания заводоуправления он тайком сорвал с клумбы белую чайную розу. Дивясь новизне и тонкости се аромата, полюбовался на нежные лепестки и вдруг увидел среди них черного паука, глодавшего букашку… Вот так и в жизни: кругом свет и солнце, а черные пауки вьют себе гнезда в самых неожиданных местах.
И опять стал размышлять о митинге, о разоблаченных врагах. Но почему так ломит душу? Вроде его, Платона, опоили отравой. Почему мнятся ему лица рабочих, на которых был написан страх? Чудилось даже, что и ветер, скуливший сейчас над головой в проводах, был пропитан этим людским страхом. И неподатливый гул трибуны под ударами лома тоже навевал что-то тревожное, будто предупреждал о грядущей беде.
И Платон Гордеевич вдруг подумал, что и у него был написан на лице страх. Ему и сейчас страшно, хотя вины ни перед совестью, ни перед людьми никакой… Нет вины, но были Георгиевские кресты; есть в его показаниях дурацкая фраза — плод злого отчаяния — о том, что хранил он оружие. А эта история с задержанными в хате Оляны людьми? Не за себя он боится: боится за Павла, за его завтрашний день, за будущее внуков.
Представил себе, что не он, а Павлик стоял сегодня на митинге в толпе рабочих, а на трибуну вышел… прораб Мамчур. Почему Мамчур?.. Вышел Мамчур и сказал, что Павел Ярчук — сын… Да, не ангела сын Павел…
Мысли Платона прервал его напарник — краснодеревщик из Полтавы, рослый, с проворными руками дядька.
— Может, зря ломаем? — подавленно спросил он, отрывая доску настила трибуны.
— Болячка тебе на язык! — со злостью и тревогой ругнулся Платон.
Краснодеревщик уставил на Платона снисходительно-насмешливый и какой-то болезненный взгляд. Помолчал, потом доверительно заговорил:
— Братуха мне с Подолии написал, из Кордышивки, — есть под Винницей такое село.
— Слышал. — Платон удивился, впервые узнав, что полтавский краснодеревщик — его земляк. — В Вороновицком районе Кордышивка.
— Небольшое село, а скольких мужиков под репрессию подвели…
— Густо посолили, — мотнул головой Платон.
— Добре, если на этом завяжут, — продолжал краснодеревщик. — Вчера я толковал с одним ученым человеком из лагеря заключенных — родич моей жинки, на воле профессором служил. Так говорил он, будто аресты нужны каждой власти, как прививка страха народу. Чтоб люди начальства боялись и не смели пикнуть, если не по нраву что придется.
— Дурак твой профессор! — Платон достал из кармана кисет и с каким-то ожесточением стал завертывать цигарку. —
— А зачем же с тебя, такого умного и святого, взяли подписку о невыезде? — Краснодеревщик уставил на Платона колючие зеленые глаза.
— Значит, заслужил!
— То-то, я вижу, очень ты доволен.
— Доволен не доволен, а ковать новую жизнь — не франзольку с салом жевать. Шутка ли: отняли у толстобрюхих земельку, разные там фабрики, золотишко. Не все же они утекли за границу. Притаились, ждут, что, может, прилетит царский орел. И небось не все сложа руки ждут. Тут есть над чем пошевелить мозгами.
— По-хозяйски треба шевелить, чтоб мозга с мозгой не схлестнулась, — примирительно сказал краснодеревщик, соглашаясь, видимо, со словами Платона.
— Это другой разговор. Даже больше тебе скажу. — Платон помедлил, оценивающе посмотрел на краснодеревщика и после некоторого колебания продолжал: — Чтоб к уму была еще чистая совесть… И мудрое сердце чтоб было. А то я встречал одного следователя… Одним словом, не дай бог, чтоб в НКВД затесались люди вроде твоего профессора.
— Собачий он, а не мой! — обозлился краснодеревщик. — Боюсь, что из-за таких опять трибуна потребуется…
Когда Платон Гордеевич пришел на строительную площадку, где работали «беломорцы», прораб Мамчур хмуро спросил у него:
— Сломали трибуну?