Получилась картина настолько ужасающая, что она ошарашила даже меня. Однако это было именно оно, мое истинное «я», которое я отчаянно прятал как можно глубже, внешне жизнерадостный, улыбающийся сам и вызывающий улыбки у других, и хотя я на самом деле носил в душе этот мрак и втайне, обреченно утверждал его, все же свой портрет не показал никому, кроме Такэити. Мне не хотелось терпеть вспышку внезапной бдительности, если будет замечено мрачное дно моей клоунады; вместе с тем я боялся, что мое истинное «я» не распознают и сочтут новой выходкой шута, и этот страх сделаться посмешищем был особенно мучителен, так что я сразу убрал свой портрет в самую глубину стенного шкафа.
На рисовании в школе я хранил в тайне «технику стиля обакэ» и, как раньше, придерживался красивой и посредственной манеры.
Только Такэити я без опасений демонстрировал свое уже давно уязвленное самолюбие и спокойно показал очередной автопортрет, за который удостоился множества похвал, а когда нарисовал еще два-три оба- кэ, услышал от Такэити второе пророчество: «Быть тебе великим рисовальщиком».
«На тебя точно западут» и «быть тебе великим рисовальщиком» – с этими двумя пророчествами недоумка Такэити, словно запечатленными у меня на лбу, я вскоре отправился в Токио.
Мне хотелось поступить в художественную школу, но отец давно решил, что я продолжу образование и в будущем стану чиновником, и я, получив этот приказ и не сумев возразить ни словом, безвольно подчинился. За четыре года охладев к школе с сакурами у моря, я не стал переходить в класс пятого года обучения, и после того как закончил четвертый, сдал экзамен в старшие классы токийской школы, выдержал его и сразу окунулся в жизнь ученического общежития, спасовал перед грязью и грубостью нравов, где о шутовстве не могло быть и речи, раздобыл у врача справку с диагнозом «инфильтративные изменения легких» и тут же перебрался из общежития в городской дом отца, в квартал Сакураги района Уэно. К стадной жизни я был попросту не приспособлен. Меня передергивало от одних только выражений вроде «молодой задор» или «гордость юности», я вообще не мог, так сказать, сохранять приверженность «духу школы». И классы, и общежитие казались подобием свалки извращенных плотских желаний, здесь не имело смысла демонстрировать мое почти идеальное шутовство.
Когда отец не участвовал в парламентских сессиях, в столице он проводил от силы одну-две недели в месяц, и во время его отлучек в довольно просторном доме оставалось лишь три человека – пожилая пара слуг и я; иногда я прогуливал занятия, но до осмотра достопримечательностей Токио мне не было дела (похоже, я так и закончу свои дни, не увидев ни храм Мэйдзи, ни бронзовую статую Кусуноки Масасигэ, ни могилы сорока семи ронинов в храме Сэнгакудзи), и я сидел целыми днями дома: то читал, то рисовал. Пока отец находился в столице, я каждое утро торопливо уходил из дома, но направлялся в район Хонго Сэндаги, в частную студию к мастеру западной живописи Синтаро Ясуда, где по три-четыре часа учился делать наброски. После того как я сбежал из общежития, у меня возникло отчетливое и, возможно, предвзятое ощущение, будто я, даже посещая занятия, нахожусь на особом положении вольнослушателя, и чем дольше я ходил на них, тем сильнее тяготился. Пройдя начальную, среднюю и перейдя в старшую школу, я так и не понял, что такое любовь к альма-матер. И ни разу не попытался хотя бы выучить гимн школы.
Спустя некоторое время один из учеников той же частной студии познакомил меня со спиртным, сигаретами, продажными женщинами, ломбардами и левыми политическими течениями. Сочетание дикое, и тем не менее так и было.
Этот ученик по имени Масао Хорики родился в «ситамати» – низинном районе Токио, был выпускником частной школы искусств шестью годами старше меня, и поскольку домашней мастерской он не располагал, то посещал ту же частную студию, что и я, якобы продолжая изучение западной живописи.
– Пять иен не одолжишь?
В то время мы знали друг друга только в лицо и еще не успели обменяться ни словом. Растерявшись, я протянул ему пять иен.
– Ну вот, идем выпьем. Я угощаю. А ты ничего малый.
Отвертеться не удалось, меня затащили в кафе в Хорай, с этого и начались наши приятельские отношения.
– Я давно тебя приметил. Вот-вот, из-за этой застенчивой улыбочки: вид типичный для подающего надежды человека искусства. Ну, за знакомство – до дна! Кину-сан, он ведь красавчик? Смотри только не влюбись! Заявился этот малый к нам в студию, и теперь по его милости я среди красавцев только второй!
Смуглое лицо Хорики имело правильные черты; в отличие от большинства учащихся художественных школ, он носил приличные деловые костюмы с подобранными со вкусом, но строгими галстуками, волосы помадил и расчесывал на прямой пробор.
Оробев в незнакомой обстановке, я то складывал руки на груди, то опускал их, потому-то и улыбался так застенчиво, но на втором-третьем стакане пива ощутил непривычную легкость раскрепощенности.
– Я подумывал поступить в школу искусств, но…