Бросок в лицо загримированного друга щепотки мелких, как пунктир, веснушек, рассыпавшихся золотистым песком на обеих скулах, — и вот уже сын Эли Рубановского, Мирон, безошибочно назовет нам имя и фамилию своего приятеля и сослуживца, старшего юрисконсульта текстильного треста -Николая Филипповича Вознесенского.
Вот ходят они взволнованно в служебном юрисконсультском кабинете, о чем-то оживленно беседуя, что-то обсуждают; Николай Филиппович, шагая рядом с Мироном, наклоняет по привычке свое тело вправо, напирает на своего время от времени останавливающегося посреди комнаты, хмурящегося собеседника, невольно толкает его своим высоким плечом, заглядывает в его глаза.
— Это, конечно, скандал, Мирон… Я убежден, что все это попадет в печать… Но не стоит так волноваться, право.
Мы поступаем, однако, опрометчиво, сообщая сейчас читателю то, что ему следует узнать значительно позже. Но именно эту сцену почему-то видел мысленно автор рассказа в тот момент, когда слушал своего друга у себя на квартире.
Пусть и она будет поэтому перенесена на просцениум нашего необычного действа, тайны и движения которого мы строим на виду у читателя-зрителя.
Рассказ же самый продолжим теперь так.
Внутри этих людей — если только не сталкивала их грудь о грудь жизнь, — жила древняя, очень древняя дружба друг к другу, приязнь иудея к иудею, нерушимо пронесенная сквозь многие века.
Так, не сгорая, только накаляется стальная игла, пропущенная сквозь суровое пламя.
И это чувство национальной приязни было тем сильней у радушных торговцев, чем чаще встречали они здесь, на чужбине, своих единоплеменников.
— А, мусье Рубановский! — радовались они его приходу в лавку. — Что у вас новенького? Присаживайтесь, будьте как дома…
— Не беспокойтесь. Дайте мне, пожалуйста, три метра коленкора, — поспешно отвечал он по-русски и украдкой извинительно посматривал на остальных покупателей, толпившихся у стойки с товарами.
На Покровской улице была булочная, принадлежавшая армянину. Она обслуживала почти всю улицу, и Эле Рубановскому частенько случалось заходить в нее за вечерним свежим хлебом. Иногда выпечка хлеба на некоторое время запаздывала, и столпившиеся в булочной горожане и горожанки сдержанно и беззлобно поругивали булочника.
— Падаждешь, падаждешь — кушать лучше будешь! — повышал голос на нетерпеливых толстогубый армянин. — Русский человек такой глупый и быстрый, что сырой теста готов кушать. Нет? — мне говоришь. Да! — я тебе говорю.
Несколько минут он соболезнующе-презрительно посматривал на покупателей, потом отводил от них свой волоокий взгляд и продолжал уже по-армянски беседу со своей женой. Оба они что-то кричали старику-продавцу, у которого всегда болели зубы, он что-то им отвечал, — в булочной несколько минут стоял шум непонятных гортанных голосов.
Покупатели, и со всеми вместе портной Рубановский, скучали в ожидании свежих булок
Ни на какие размышления поведение армянина-булочника Элю Рубановского не вызывало. И в поведении покупателей он не видел чего-либо такого, что могло бы свидетельствовать об их враждебном отношении к армянину и его соотечественникам.
Но совсем иным казалось Эле отношение горожан к владельцам еврейских лавок.
— Мусье Рубановский, присаживайтесь. Вам покажут сейчас именно то, что вам надо, — говорили ему приветливые торговцы.
Ему пододвигали стул, но он не садился.
— Нет, нет, я подожду, — отвечал он по-русски. — Я в очередь. Отпустите по очереди товар вот всем этим товарищам. Пожалуйста… Вот, товарищу крестьянину, вот, этой гражданке: они ведь раньше меня пришли…
И он вежливо и сконфуженно подавал стул женщине, державшей на руках ребенка, или старому священнику, тщательно рассматривавшему золотистую парчу.
Торговцы искренно не понимали его поступков. А один из них однажды спросил досадливо портного:
— Что вы прячете себя, еврей вы этакий?! Можно подумать, что вы хотите отречься от тех, кто вас народил на свет божий. Когда русские в магазине, — так вы готовы, кажется, начать креститься… Ей-богу, иногда вы кажетесь таким напуганным, как будто вы живете в царское время и каждую минуту может начаться погром.
Что— то, помнится, помешало тогда портному ответить. Может быть, он и вообще предпочел бы не отвечать: вопрошающий никак не мог бы предположить, насколько интимен и сокровенен должен был быть ответ седенького близорукого портного Эли Рубановского.
Но вряд ли он сам, портной, мог бы думать тогда, что это интимное и сокровенное он сам же откроет так скоро чужому человеку, такому же чужому, каким был для него и единоверец-торговец.
Произошло это вскоре после того, как всему городу стало известно то самое происшествие, весть о котором сообщили в газеты по телеграфу, снабдив это сообщение должным агитационным заголовком.
ГЛАВА ШЕСТАЯ. Три эпизода в диафрагме
Пришла как-то в дом наниматься прислуга. Прислуга оказалась опытной, хозяйственной, и ее приняли. Когда сговаривались с ней, присутствовали молодые Рубановские и старик Акива.
Под конец разговора прислуга неожиданно спросила:
— Вы русские или, может, немцы?