Я посмотрел на нее недоверчиво. Марья Григорьевна слыла у нас в городке женщиной эмансипированной, можно сказать — богемной, в вопросах любви многоопытной и даже слишком. Некоторые наши дамы, отличавшиеся завидной благопристойностью, Марьи Григорьевны сторонились и не поощряли своих мужей бывать там, где бывает она. Рассказывали, что была она неоднократно замужем, уже здесь, в городке, сменила по меньшей мере троих возлюбленных (был у нее, конечно, роман и с Эль-К. «А скольких мы не знаем?!» — сокрушались дамы) и утихомирилась. Да и то: что значит утихомириться? Теперь вокруг нее образовалась компания разудалых девиц (дамы говорили — «веселых девиц»), которым тоже уж перевалило, впрочем, за тридцать, которые тоже успели уже побывать замужем, поразводились; по примеру своей предводительницы, дочь которой от первого брака жила с отцом, тоже сбагрили куда-то своих детей («А кто не сбагрил, у тех, хоть и при матерях, все равно как беспризорные», — негодовали наши дамы); объявили себя мужененавистницами и проводили вечера, а то и ночи напролет за картами, за преферансом.
Все это я слышал тысячу раз, уши вяли от этих пересудов; я последнее время уже просто отказывался слушать, когда кто-нибудь — в том числе и моя собственная супруга — заводил речь о Марье Григорьевне и ее «девочках». Сейчас, за столом, я прежде всего пожалел, что оказался подле Марьи Григорьевны, потому что это, ясное дело, должно было стать тут же известным моей супруге, а она могла подумать, что я… Но затем в словах Марьи Григорьевны мне почудилась какая-то искренность, какое-то личное глубокое чувство, какого я в ней не предполагал встретить, и мне стало ее жаль..
— Ну что вы… Маша… — как можно мягче упрекнул я ее. — Любовь, наверное…
Она и не дала мне закончить, внезапно взъерошившись:
— Ах, что это с вами?! Что за Маша?! Терпеть не могу этой клички! Нынче нет Маш, нынче вон, только в деревнях все коровы Машки. Фу, какая гадость! Я, слава богу, кандидат химических наук, без пяти минут доктор! — (Да, я и не сказал, что она при всем при том была, по отзывам, хороший химик и действительно докторская у нее близилась к завершению.) — А вы — Маша! «У самовара я и моя Маша» — так, что ли?!
— Но вы сами только что сказали, что любовь… современный мужчина… — осмелился вставить я.
— Да, сказала! Я про то же говорю и сейчас! Так называемый современный мужчина способен страдать только из-за работы, из-за службы. Там другое дело. Там он годами будет ползти, выжидать, добиваться. Теперь, впрочем, не говорят: добиваться, теперь говорят — пробиваться! Да-да, будет пробиваться, пробиваться, будет мучиться, переживать… Только женщина еще способна любить по-настоящему, тайно, молчаливо, безнадежно… Годами страдать…
Я попытался связать в уме изложенные ею тезисы, но тут женская ее логика выкинула еще один финт, и губы Марьи Григорьевны скривились от новой досады.
— А, и женщины тоже хороши! — воскликнула она. — Ну, предположим, полюбила. Предположим, есть взаимность… И что же?! Короткое счастье, и она уже опять сохнет! По кому-то еще, вы думаете?! Нет — по своей работе! Семейный очаг, дети… Да, дети — это, конечно, радость… Но она-то мечтает, видите ли, когда снова сможет вернуться в свою лабораторию! Для нее лаборатория — дом родной! Вот она сидит с ребенком, к ней приходят ее сослуживцы, она к ним, жадно: «Ну что там, как?! Иванов сдал тему?» А что ей этот Иванов? Прежде они еле здоровались! А теперь она жить без него не может! Так, спросит для виду: «А что в Португалии?» Или: «А что в Театре имени Вахтангова?» Но подлинные интересы там, в лаборатории. «Центрифугу привезли? Петя взял новую аспирантку?! Ну и как, хорошенькая? Так себе? Что это он, у нас лаборатория всегда славилась хорошенькими девушками!» Вот так. Одна большая семья. Как при общинно-родовом строе. Эндогамия почти отсутствует. Здесь женятся, здесь и разводятся. А попадут в чужую компанию — скучно. И люди не те, и говорят о какой-то ерунде. А соберутся в своей, то-то весело! «А как Петина аспирантка? Он уже находит ее хорошенькой? А центрифугу-то когда выгружали, Иванов еще и говорит: „Ты, — говорит, — стань внизу, а я буду сверху ее на тебя валить!“ Ой, мы чуть не перемерли со смеху!»
Марья Григорьевна еще долго распространялась в том же духе, я слушал не без любопытства, отчего-то постепенно проникаясь к ней симпатией (хотя ничего такого уж особенного, как видит читатель, в речах ее не содержалось), а в конце концов понял, что она сегодня чем-то здорово выбита из колеи, что-то произошло или уже происходит. Марья Григорьевна явно нервничала, вертела головой, словно всматривалась в кого-то, ежесекундно перебивала сама себя и вообще была, как я уже отметил прежде, в рассуждениях своих отчасти нелогична. Я даже спросил, не стряслось ли чего. Она ответила резко:
— Нет, ничего не стряслось! Что может со мной стрястись?! Впрочем, да, стряслось. Вот именно! Как вы наблюдательны! — и захохотала несколько истерически. Больше я ничего из нее не сумел выжать.