Мы навещали Ивана Ивановича каждый вечер, благо палату ему предоставили, конечно, отдельную, и врачи не возражали. Нина бегала туда и утром и днем, доставала в президиуме какие-то необыкновенные и неслыханные продукты, кормила Ивана Ивановича с ложечки, насильно впихивала в него пищу, умывала его, причесывала и меняла белье. Кроме Нины, он никого не хотел узнавать, сиднем сидел на кровати в больничной пижаме, поджав ноги по-турецки, руки его были в бинтах (он успел-таки обгореть, пока ходил по пожарищу). Он, не переставая, что-то бубнил про себя, как обычно, невидящими глазами уставясь в пол, и лишь иногда голос возвращался к нему, и, не в такт вскидывая головой, он фальшиво и надтреснуто заводил всегда одно и то же:
Шумел, горе-ел пожар московский, Дым расстилался по реке-е-е, А наверху стены Кремлевской Стоял он в сером сюртуке-е-е!..
«Вот тебе и Моцарт!» — хладнокровно изрек Эль-К, услыша это пение.
Я не буду, однако, расстраивать читателя подробным описанием страданий несчастного нашего друга и тех страданий, что причинил он нам своим видом и поведением; полноты ради скажу только, что лечащие врачи и сами, по-моему, не знали, как тут быть, и поговаривали о том, чтобы перевести его в областную клинику, где больше «возможностей», о том, чтобы вызвать консультантов из Москвы, о том, чтобы достать какие-то (какие?) редкие лекарства…
но все это были одни только разговоры, от бессилия пока что первоочередной задачей было объявлено залечить ожоги. «А уж там, — ненатурально оптимистически похлопывал нас по плечам заведующий, — там посмотрим! Проведем курс общей терапии… Там видно будет!»
В заключение своего короткого рассказа о первых днях после катастрофы добавлю еще только, что, по сведениям, полученным от Алины и Алисы, самочувствие Марьи Григорьевны тоже было весьма скверное. Сотрясения мозга, правда, у нее не нашли, но из дому она не выходила, сидела на бюллетене, Алина и Алиса никого к ней не допускали, в том числе и Кондраткова…
15
Прошло еще несколько дней. Расследование по делу о пожаре велось темпами весьма умеренными; похоже было, что действительно установка была взята на доказательство версии о «самовозгорании в результате короткого замыкания»; особого рвения по части «козлов отпущения» комиссия не обнаруживала; шпиономанией — чего мы поначалу опасались — тоже не страдала. Показалось, что уж лучше? Так нет же — странно устроен человек! — у нас многие громко порицали комиссию, следственные органы и руководство филиала за бездейственность, за намерение «спустить все на тормозах», что «конечно же, все они сговорились заранее», что «иного нельзя было ожидать от них», что «Кирилл Павлович благодаря своим связям» и что «если по-настоящему взяться, то в неделю, наверное, все можно было бы…» и т. п.
Увы, в тот месяц все у нас в городке стали детективами! И, увы, над многими умами властвовала прискорбная мысль о безусловно имевшем место поджоге. Но еще печальней было то, что господствующее мнение вполне определенно называло в качестве непосредственных виновников-поджигателей Марью Григорьевну и Ивана Ивановича!
Расхождения были лишь насчет того, совершили они это вместе или кто-то из них один, и в этом последнем случае — был ли свидетелем другой, был ли он осведомлен о преступной затее, то есть являлся ли, по сути, сообщником, а также — кто выступал инициатором… Впрочем, нет, кто выступал инициатором — тут, пожалуй, сомнений не было: разумеется, Марья Григорьевна, а Иван Иванович до такого сам никогда бы не додумался, здесь потребен женский характер, говорили наши, причем именно такой, какой у Марьи Григорьевны, а кроме всего прочего, имеется ведь еще и косвенная улика — те слова Марьи Григорьевны, брошенные во время скандала ею, что она-де сожжет эту проклятую машину! Наверняка, стало быть, заключили все, она не раз угрожала это сделать и прежде; возможно, что они неоднократно обсуждали этот вопрос с Иваном Ивановичем, но тот, естественно, никак не мог решиться, и тогда уж она…
Читатель видит отсюда, что неосторожно переданное мною Валерию скоро сделалось достоянием всего городка. Я страшно сокрушался, но поправить уже ничего было нельзя. Дошел этот слух и до Кондраткова, который вновь вызвал меня повесткой, выразил мне свое неудовольствие, присовокупив: а помню ли я об ответственности за дачу заведомо ложных показаний? Я отговорился тем, что, беседуя с ним, об этих словах Марьи Григорьевны забыл, да и сейчас не совсем уверен, что они звучали именно так, а не как-нибудь еще, то есть не было ли употреблено, допустим, сослагательное наклонение, то есть не сказала ли она: «Чтоб она сгорела!», а не «Я сожгу ее!». Я не понял по его виду, удовлетворен ли он этим объяснением или нет.
Движимый чувством вины, я пробовал несколько раз пробиться к Марье Григорьевне, облегчить душу, звонил, но бдительные Алина с Алисой швыряли трубку, едва заслышав мой голос.