Не стоит спорить о том, совсем ли это по-евангельски. Ясно одно: на язык это подействовало очень странно. К примеру, удалось сузить значение таких слов, как «добродетель», «чистота» или «нравственность». Многие действительно верят, что христианская нравственность, в отличие от языческой, сводится только к трём пунктам: соблюдать воскресенье, не пить и — как тут скажешь? — ну, вести себя нравственно. Я не говорю, что Церкви бы с этим согласились; но впечатление у людей — такое, хотя, как ни странно, Христос производил другое впечатление.
Я не хочу сказать, что Церковь не должна усмирять наши плотские похоти или печься о дне, отведённом для Бога. Просто, настаивая на этом в ущерб всему остальному, она изменила своей миссии, мало того — подвела себя даже в «нравственной области». Дело в том, что она связалась с кесарем, а кесарь, использовав её для своих надобностей, взял и бросил, такая у него привычка. Столетия три он поддерживал порядок, стоящий на праве частной собственности, и много вкладывал в нравственность. Ему (то есть высокопоставленным и влиятельным людям) было выгодно, что Церковь взяла на себя обработку подданных. Пьяный рабочий — не рабочий, мот — плохой хозяин, так что полезно поощрять прилежание и трезвость. Что до воскресенья — пожалуйста, пусть соблюдают, лишь бы эта самая церковь не лезла в рабочие дни. Если работать без выходных, производительность падает, один день нужен, а уж какой — её дело.
Однако этот удобный альянс не продержался. Собственность перешла от частника к трестам и компаниям; можно прекрасно обойтись без личной совести и прочной семьи. Мотовство — полезно, что там, необходимо, больше купят. Словом, кесарь уже не согласен с Церковью, и беспутство в воскресный день не ужасает его. А что такого? Дело есть дело. Церковь, в полном ужасе, слабо протестует против измены, намекая, что «упадку нравственности» потворствует государство. Лёгкий путь — осуждать то, что вредно или безразлично кесарю — превратился в тропинку из «Зазеркалья»: только тебе покажется, что ты куда-то пришёл, она петляет и ты идёшь обратно.
Если же мы откроем Евангелие и посмотрим, что подчёркивает христианская нравственность, мы увидим, что это никак не совпадает с мнением высокопоставленных и влиятельных людей. Жалким созданьям, которые прекрасно знали, что они — никак не почтенны, Христос мягко говорит: «Больше не греши», приберегая оскорбления для экономных, правильных, набожных, которые очень нравились и кесарю и себе. А к насилию кроткого Христа побудило только одно: полная убеждённость в том, что «дело есть дело». Иерусалимские менялы были практичны и оборотисты, как все, кто связан с обменом одной валюты на другую.
Если бы Церковь осмелилась подчеркнуть то, что подчёркивал Христос, может быть, мы не считали бы, что и работу, и людей надо оценивать в понятиях экономики. Мы бы не так легко приняли, что производство товара — какого угодно: ненужного, опасного — вполне оправдано, только бы оно повышало прибыль и оплату; что делать можно что угодно, бессмысленное, душепагубное — только б тебе хорошо платили; что дело — любое, вредное обществу, вредное людям — вполне законно, только б не нарушить закон. Теперь, когда мы видим, какой кровавый хаос следует за хаосом экономическим, не прислушаться ли к голосу неразделённого и неиспорченного христианства? Конечно, нужно больше смелости, чтобы отогнать от церковных дверей ещё и богача (хотела бы я знать, отказали ли в причастии хоть одному банкиру на том основании, что он, как сказано в молитвеннике, «открыто ведёт дурную жизнь»?). Трусость и потворство утверждённому злу никогда не отвращали беды и не обеспечивали почтения.
В списке смертных грехов, признанных Церковью, есть один, который называют и ленью, и унынием. Слова эти неточны. Речь идёт не о том, что нам не хватает прыти, а о том, что все наши свойства медленно поглощает равнодушие, и мы ощущаем, что жизнь бессмысленна, бесцельна, не нужна. Собственно, именно это считают порождением демократии. Я бы сказала, что это — порождение алчности, а само оно порождает другие два смертных греха: сладострастие и чревоугодие. Мы хотим заграбастать как можно больше услад в этом мире, и, на следующем ходу, тело с душой оседают, сердце усыхает, силы куда-то уходят, равно как и цель; в общем, получается то, что джазисты межвоенных лет называли «расслабухой». Чтобы от неё исцелить, кесарь (у которого свои интересы) предписывает безрадостное распутство, а Церковь и почтенные люди называют это «безнравственностью». В наши дни оно совсем уж не похоже на те радости тела, которые греховны только тогда, когда ими злоупотребляют. Безнравственность наша — мрачна (почти насильственна), и значит это, что мы лечим симптомы, не болезнь.