Вся неделя прошла как во сне или бреду, в среду ему принесли на подпись ведомость расходов по ремонту пионерских лагерей, он принялся ее изучать и вдруг увидел перед глазами лес, давний, забытый, а быть может, и не виденный никогда, светлый, сосновый, пронизанный длинными, видимыми, почти ощутимыми, словно лучи театрального прожектора, солнечными лучами. Дядя Митя, будто бы заслоняясь от них, закрыл лицо руками.
— Что с вами, Дмитрий Петрович? — перепугались сотрудницы, побежали за водой, за валидолом, в поликлинику. Но дядя Митя быстро пришел в себя и смущенно улыбнулся. Быть в центре внимания он привык в другой роли.
Девятого мая дядя Митя поднялся очень рано, как в будний день, между тем после многих лет перерыва это снова был праздник. Дядя надел нейлоновую финскую рубашку с тугим, твердым воротничком, выходной темный костюм с разрезом и отправился в магазин. Сначала он легко бежал вниз по лестнице, потом пошел не спеша и наконец остановился в раздумье. Поколебавшись немного, он быстро поднялся наверх в квартиру, осторожно, таясь от жены и сына, открыл гардероб и в бельевом ящике, под рубашками, штопаными носками и майками разыскал коробочки со своими наградами. Стесняясь и не желая портить костюма, он неумело приколол их с левой стороны и вновь вышел из дому. На улице он понял, что поступил верно, и перестал смущаться. По орденам и медалям он узнавал своих людей, людей, про которых он знал самое главное — это сегодня они кандидаты наук, начальники отделов, бригадиры, специалисты, работавшие где-нибудь в Африке или на Ближнем Востоке и купившие на заработанные там сертификаты «Москвичи» и «Волги», — он знал их московскими ребятами, пацанами, худыми от постоянного недоедания в сорок первом году, а потом возмужавшими, отпустившими гусарские усы, горластыми, лихими на язык, «звонкими», как говорил Аркаша Карасев, сам, между прочим, не такой уже тихий.
В гастрономе дядя Митя купил бутылку дорогого коньяка, он знал, что выпьет сегодня за молодость этих ребят, за баланду, которую они ели, за старшин, выводивших у них вшей гениально варварским способом — весь строй по команде растегивает штаны, и каждому с ходу мажут под животом намоченной в керосине тряпкой, — за всех калек, стучавших сапожными щетками на привокзальных площадях: «Подходи, гвардия!» — за всех, кого уже никогда не будет в московских дворах, кому не кататься на лодке в парке культуры и не гулять по Арбату. И за свою молодость тоже, после которой все в жизни пошло не в ту сторону, в какую он рассчитывал.
После обеда дядя стал собираться в клуб. Жена Нина не очень-то хотела идти туда, она вообще не понимала, зачем взрослому человеку надо толкаться среди недозрелых участников самодеятельности, но дядя Митя ее уговорил. В праздник не хотелось мыкаться в автобусе, и они встали в очередь за такси, без особой, впрочем, надежды дождаться.
Они стояли в самом конце, но машина вдруг подъехала прямо к ним. «Прошу», — сказал шофер и, слегка перекинувшись через спинку сиденья, шикарно распахнул заднюю дверцу. Дядя Митя смутился и даже попятился немного, и непривыкшая к избранности Нина тоже. А очередь заволновалась, всполошилась, потребовала справедливости.
Шофер вылез из машины и внимательно оглядел толпу.
— Не волнуйтесь, граждане, имейте совесть, — сказал он назидательно и торжественно, — фронтовикам сегодня без очереди. Они свое уже выждали. Всё, чего положено. — И он подтолкнул смущенного дядю Митю к машине. И вся очередь принялась подталкивать дядю с женой и, ободрять их, и поздравлять с праздником — людям было неловко за свою недавнюю въедливость и скандальность, кто же мог предположить, что борьба за справедливость обернется почти что бестактностью. Только один гражданин сухо поинтересовался: «Это что же, постановление такое вышло, чье, интересно знать?»
— Мое, — серьезно ответил шофер, — мое личное — можете записать, я вам продиктую, я водитель таксомотора «Волга» номер ММТ-09-14, Титов Александр Степанович, бывший водитель танка Т-34, постановляю: девятого мая 1965 года возить фронтовиков без всякой очереди. Потому что они мои братья. Вот такая «семейственность».
И он с такой силой надавил на газ, словно и правда это была грозная, ревущая, скрежещущая тридцатьчетверка, а не разболтанное, расхлябаннее такси на лысой резине.
Они ехали по теплой Москве, поющей и плачущей, растроганной и хмельной, по Москве, которая сделалась мегаполисом, всемирным центром, средоточием высокой политики, конгрессов и фестивалей, но все же осталась живым городом с простой и доброй душой, жаждущей общения и хорошего слова, — дядя почувствовал это с необычайной ясностью. И с тою же самой озаренной ясностью он подумал, что всегда очень любил Москву, не любовался ею, не восхищался, а именно любил, как среду своей несложной жизни и как Родину в самом высоком смысле слова.