Мама рассказывала мне, что фамилия, присвоенная отцом, — Яворский — на самом деле принадлежала какой- то польской дворянской семье, которая разорилась еще в начале прошлого века, так что некоторые из ее поздних представителей стали простыми крестьянами. Как я понял позже, эта часть ее рассказов в точности соответствовала истине.
Она рассказывала также, что мне было четыре года, когда мой отец умер в тюрьме — точнее, когда его там убили. А потом в нашем доме был пожар, и у нас от прошлого ничего не осталось. Две или три фотографии отца тоже сгорели. Мама буквально в последний момент схватила меня и вытащила наружу. С того дня у нее на ноге остался след ожога. Этот рассказ о пожаре тоже был подлинным. Как и смерть отца в тюрьме. Но пойти на его могилу и зажечь на ней свечи в день поминовения мы не могли. Мама сказала, что тюремщики отдали тело отца студентам — так сказать, «на благо науки». В те времена студентам-медикам трудно было раздобыть трупы для своих анатомических занятий, и они платили взятки всем, кто доставлял им такой труп.
В детстве я очень страдал от того, что у моего отца нет могилы. Мало того что я сирота, мало того что я живу с отчимом, — так я не могу даже поплакать на могиле отца! Ребята из класса часто спрашивали меня, где похоронен мой отец. Я давал разные ответы. Помню, когда я был совсем маленьким, то говорил, что отец похоронен в могиле Неизвестного солдата и поэтому я всегда должен присутствовать там при смене караула. И я действительно то и дело ходил смотреть на эту церемонию. А иногда мне снилось, что я прихожу на старое, заброшенное кладбище, совершенно незнакомое, совсем не то, что возле нашего костела. И вдруг я вижу, что на одной из могил горят поминальные свечи. Я подхожу все ближе и ближе и различаю там надпись — имя и дату. Но чем больше я пытаюсь прочесть это имя, тем сильнее оно размывается, так что под конец я уже вообще ничего не вижу. Только свечи ярко горят в темноте.
Когда отца убили, мама пошла на улицу Налевки, дом десять, где жили его родители, и встретила там мать отца — мою бабушку, в сущности. Дедушка, отец отца, к тому времени уже умер. Мама рассказала ей, что отца уже нет в живых и что ей не отдали его тело. И они обе обнялись и так, обнявшись, плакали. Однажды я спросил маму, как они с отцом находили общий язык, когда говорили о религии. Я уже тогда знал, что, по мнению коммунистов, религия — это опиум для народа. Мама объяснила, что в этих вопросах они пришли к компромиссу. А мне она сказала, что, по ее мнению, всем коммунистам придется со временем примириться с религией.
Каждый раз убеждаясь, что очередной мамин рассказ об отце совершенно правдив, я вздыхал с облегчением, как будто это возвращало к жизни еще какую-то отцовскую частичку. Мне все время казалось, что я должен любой ценой вернуть его к жизни целиком, и поэтому я радовался каждой детали в его истории, которую не придется менять, каждому клочку, который не придется потом заменять другим.
Например, историю их встречи.
Они встретились на демонстрации Первого мая. Из-за драки. На этих демонстрациях всегда бывали драки. Помню, до войны мама даже запирала меня дома перед Первым мая и не разрешала выходить на улицу. И не уставала рассказывать, как в тот день Первого мая отец вытащил ее из толпы людей, дравшихся палками и железными прутьями, и как полицейские делали вид, будто стараются разнимать дерущихся, а на самом деле били только левых.
Еще она рассказывала о разговорах, которые они вели тогда в своей подпольной ячейке. Их было пятеро — две девушки и три парня. И когда отца арестовали, он выдержал пытки, но не выдал остальных четырех.
Иногда, лежа вечером в кровати, я думаю о том, как пытали заключенных в Павяке. Не в гестапо. И не немцы, а наши, польские следователи. Я пытался представить себе разные пытки и думал: сумел бы я их выдержать? Когда я размышлял об этом, мне казалось, что я бы смог. Я бы кричал до тех пор, пока просто не потерял бы сознание от крика. Убивал бы себя криком. Но днем, когда я случайно ударялся ногтем, пальцем, ногой и чуть не вопил от боли, я вспоминал свои мысли о пытках — и тогда мне уже не казалось, что это можно выдержать.