Приведу пример из еще более ранней поры, хотя по ходу дела мне придется коснуться и событий много более поздних. Пытаясь воскресить собственную доисторию, я вспоминаю длинную комнату, освещенную странным светом, которого я никогда не видел ни на море, ни на суше, и человека, красящего белой краской деревянную голову игрушечной лошади, простую, как наскальный рисунок. С тех пор даже столб, выкрашенный в белую краску, тревожит и радует меня, а белых лошадей я не могу видеть спокойно. Когда в первый день своего медового месяца я очутился в сельской гостинице «Белая лошадь», мне показалось, что я встретил друга. Я много раз возвращался к этому образу и сделал все, что мог, чтоб запятнать его чистоту, написав о белой лошади бесконечную балладу. Люди редко забывают день своей свадьбы, особенно такой смешной, как у меня. В семье сохранилось множество преданий о том, как я опаздывал на поезд, терял багаж и все путал. Среди прочего меня справедливо обвиняют и в том, что по пути в церковь я зашел в одну лавку выпить молока, а в другую — купить револьвер. Женихи нечасто преподносят себе такие свадебные подарки, и если бы моя невеста меньше знала меня, она могла бы счесть меня убийцей или самоубийцей, или, не дай Бог, трезвенником. Но мне мои поступки казались вполне естественными. Я не собирался убивать жену: мне никогда не удавалось идти в ногу с веком. Я купил револьвер, ибо в юности мечтал о подвигах и теперь собирался защитить свою подругу от пиратов, рыщущих у Норфолкских озер, куда мы направлялись, — что ни говори, там подозрительно много фамилий датского корня. Если это назовут ребячеством, я не обижусь, хотя на самом деле револьвер был данью не детству, а ранней юности. Зато обряд млекопития действительно был связан с детством. Я зашел в ту лавку, потому что именно там я пил молоко, когда мы гуляли с мамой, и мне захотелось соединить ритуалом двух главных родственниц мужчины. Над дверью была голова белой коровы в пару белой лошади; под знаком одной из них начался мой свадебный день, под знаком другой — кончился. Но суть в ином. Суть в том, что оба эти символа вернулись ко мне, когда я вырос и женился, и память об этом меняет, даже затемняет видения детства. Я помню не столько факт, столько воспоминание о нем. Если же мне надо точно увидеть детство, я должен найти что‑нибудь, еще не притупившееся от долгого употребления. Я должен поискать, нет ли там чего‑нибудь, что я забыл, то есть мог бы вспомнить. И вот, я ставлю этот опыт. Покопавшись в самой глубине, я вспоминаю первый раз, что рядом с молочной была еще одна лавка, таинственная и волшебная. Там продавали краски, и среди них была золотая; еще там продавали остроконечные мелки, которых я больше не встречал. Я вспоминаю не о чистых, ярких цветах обычной коробки с красками — не о краплаке и не о берлинской лазури, хотя я любил их, как другой мальчик, Роберт Луис Стивенсон, и люблю теперь, и радуюсь им, когда их вижу и когда рисую. Но сейчас я вспомнил, что среди мелков был светло — красный — по — видимому, самого простого, обычного цвета, и острый кончик колет меня, словно он и вправду отпирал кровь.
Из этого воспоминания о воспоминаниях я делаю вывод. Мое детство было чудесно тем, что все в нем было чудом. Это был не просто мир, где есть чудеса, а чудесный мир. Что бы я ни вспомнил, все пронзает мне сердце — абсолютно все, а не только то, что я сейчас считаю важным. Тем и отличается детство от другой вершины прошлого — первой любви. Это воспоминание тоже пронзает сердце, но у него есть острие, есть цель; оно — как кончик шпаги. Память о детстве — как тысячи окон, распахнутых на все стороны света.