Детей у Честертонов не было, это их очень огорчало, и, далеко за тридцать, Франсис делала какую‑то неудавшуюся операцию. Большим горем была смерть брата. И все‑таки разве сравнишь его жизнь с тем, что бывало здесь, у нас![1] Однако такие сравнения бессмысленны. Честертон умел благодарить за любую мелочь, но он ведь христианин, а не пошлый оптимист, и страцал ровно столько, сколько радовался. Он был больной, с трудом двигался, хотя казался легким и прыгучим, вечно отекал и опухал. Примерно с 1930 года он стал диктовать, а не писать, и часто засыпал при этом. Судя по всему, мерзейшее десятилетие века оказалось ему не под силу. Гадать, что было бы, если бы он все еще летел или шел по водам, тоже бессмысленно — во втором детстве, которое он так радостно предвкушал, Честертон нередко ступал на землю. Он очень старался быть не просто христианином, а правильным католиком. Это — отдельная тема, и невеселая. Дело, конечно, не в конфессии, а в той странной и неустранимой порче, которой не избежала ни одна часть христианства. Если приводить примеры из того исповедания, которое избрал Честертон, мы найдем не только душераздирающее покаяние Иоанна — Павла II в марте 2000 г., но и многое из того, что лучше всех описал Христос, скажем — в Мтф 23. Многих — Пеги, Бернаноса, доминиканцев XX века — это мучало. Честертон, толстый и кроткий, как Анджело Джузеппе Ронкалли, в отличие от «доброго Папы Яна», этого не замечал. Одни его похвалят, другие — удивятся, а еще лучше — огорчатся. Но спорить тут не стоит.
Чуть больше половины мерзейшего десятилетия, 30–х годов, физически он еле жил. Ощущение такое, что он падал, а его поднимали, нередко — побоями. В последние недели его совсем замучали. Он уже лежал без сознания, а Франсис и Дороти, приемная дочь, только успевали отвечать, что там- то и там‑то он выступить не сможет. Очнувшись и
Хочется рассказать и про похороны, и про обе заупокойные мессы — дома и в Вестминстере. Когда отслужили первую, Беллок спрятался от всех и плакал в кружку пива. Гроб перекрещивал крест из алых роз, на которых держалась роса. Ко второй мессе Пий XI прислал соболезнование, называя Честертона «Защитником веры» (составил текст Эудженио Пачелли, будущий Пий XII). В Вестминстерском соборе монсиньор Роналд Нокс сказал сонет вместо надгробного слова, кончающийся такими словами:
Через некоторое время на надгробной плите выбили стихи Уолтера де ла Мэра, написанные, когда Честертон был жив. Начинаются они словами «Рыцарь Святого Духа», а кончаются так:
Тем, кому копье кажется более христианским, чем милость мир, может понравиться эта книга, может и не понравиться, но сейчас я пишу не для них. Они и так, без честертоновских подсказок, любят Деруледа и не ужасаются духу «Accion Francaise». Однако, слава Богу, есть и будут люди, которых этот дух хотя бы настораживает. Их в этой книге опечалят некоторые куски. Именно опечалят, а не вызовут то сектантское возмущение, которое больше похоже на условный рефлекс. Рефлекс этот развит не у тех, кто, как Честертон, «больше всего любит свободу»; те же, у кого он развит, нетерпимы, догматичны, высокомерны. Словом, я не прошу прощения за фразы или абзацы, которые могут огорчить — Честертон в этом не нуждается, а искренне печалюсь, что он вступал в перебранку на этом уровне. Почти все, что он написал, а главное — то, каким он был, показывает, что обычно у него хватало простоты и мудрости, чтобы туда не спускаться.
Автобиография
Глава I. Послухам
Слепо преклоняясь перед авторитетом и преданием, суеверно принимая то, что не могу проверить ни разумом, ни опытом, я не сомневаюсь, что родился 29 мая 1874 года, в Кенсингтоне, на Кэмден — хилл, а крестили меня по канонам англиканства в маленькой церкви св. Георгия, напротив которой стоит водонапорная башня. Соседства этих зданий я не подчеркиваю и гневно отрицаю, что только вся вода Западного Лондона могла сделать меня христианином.