Мысль о том, что писатель просто описывает друга или недруга, и неверна, и вредна. Даже персонажей Диккенса, явно выдуманных и явно карикатурных, возводили к простым смертным, словно смертный может быть таким, как Уэллер или Микобер. Помню, отец рассказывал, как известный спирит С. С. Халл яростно опровергал, что он — прототип Пекснифа. «Нет, вы подумайте! — говорил он с излишним пафосом. — Вы же знаете меня, Честертон! Что там, все меня знают. Я посвятил жизнь благу ближних, я служил идеалам, я подавал пример справедливости, честности, чистоты. Что общего между мной и Пекснифом?!»
Когда писатель измышляет характер ради надобностей рассказа, особенно — фикции, выдумки, он лепит его из разных черт, нужных ему на этом фоне. Иногда он берет ту или иную черту у реального человека, но легко изменит ее, поскольку создает не портрет, а картину. Главная черта отца Брауна — отсутствие черт. Он, можно сказать, заметен своей незаметностью. Его будничная внешность призвана отличаться от напряженной зоркости и подчеркнутого ума; вот я и сделал его обтрепанным и бесформенным, круглым и невыразительным, неуклюжим. Однако я подарил ему некоторые свойства моего друга, отца Джона О’Коннора, который внешне был совсем иным. Он аккуратен, он ловок, даже изящен, и не столько занятен, сколько занят. Словом, это — чувствительный и сметливый ирландец, наделенный глубокой иронией и сдержанной яростью своей нации. Мой отец Браун намеренно описан как житель Восточной Англии, которых нередко именуют саффолкскими клецками. Это — намеренный маскарад, столь необходимый детективу. Однако в одном и очень важном смысле отец О’Коннор и впрямь вдохновил меня. Чтобы объяснить, как это было, расскажу одну историю.
Перед самой женитьбой и сразу после нее я много бродил по Англии, читая то, что вежливо звалось лекциями. Тяга к этим мрачным развлечениям особенно сильна на севере Англии, на юге Шотландии и почему‑то в лондонских пригородах. Помню, как довелось мне прокладывать путь сквозь снежную бурю на северные окраины, к большой моей радости, я такие бури люблю. Собственно, я люблю всякую погоду, за исключением той, которую называют «прекрасной», так что жалеть меня не надо; и все же, пешком и на омнибусе, я добирался часа два, а когда прибыл, напоминал снежную бабу. Прочитав собравшимся Бог знает что, я собрался в дорогу, как вдруг достойный нонконформист, потирая руки и улыбаясь мне с гостеприимством Рождественского деда, произнес глубоким, зычным, сладостным голосом: «Что ж, мистер Честертон, разрешите предложить вам рюмочку шерри и печеньица!» Я поблагодарил его, заверив, что совсем не голоден, с ужасом представляя себе, как борюсь, со снегом еще два часа, поддерживаемый лишь таким скудным угощением. И, с удовольствием перейдя дорогу, я вошел в кабачок под суровым взглядом пастыря.
Но все это так, в скобках, происшествий было много. Именно о той поре ходит миф, будто я прислал домой, в Лондон, телеграмму: «Нахожусь Маркет Харборо. Где должен быть?» Не помню, правда ли это, но могло быть и правдой. Вот так, бродя по стране, я забредал к друзьям, чьей дружбой очень дорожу, скажем, к Ллойду Томасу, который жил в Ноттингеме, или к Макмелланду, в Глазго. Однажды меня занесло в Кили, на болота Уэст Райдинга, и я переночевал у видного тамошнего жителя; который собрал на вечер тех, кто может вынести лекцию. Был там и католический священник, невысокий, с мягким, умным лицом, в котором сквозило и лукавство. Меня поразило, что он сохранял деликатность и юмор в очень йоркширском и протестантском сообществе; и вскоре я заметил, что по- своему, грубовато, его здесь высоко ценят. Кто‑то очень смешно рассказал мне, что два огромных фермера, обходя часовни и храмы разных исповеданий, трепетали перед обиталищем этого священника, пока не решили, в конце концов, что он не причинит большого вреда, а в случае чего можно позвать полицию. Однако они подружились с ним, да и все явственно с ним ладили и с удовольствием его слушали. Мне он тоже понравился; но если бы мне сказали, что через пятнадцать лет я буду мормонским проповедником у каннибалов, я удивился бы меньше, чем правде, а именно — тому, что через эти самые пятнадцать лет он примет мою исповедь и введет меня в лоно Церкви.
Наутро мы гуляли с ним по болотам у Кили Гэйт, высокой стены, отделявшей Кили от Уорфейдейла, и я повел его к своим друзьям в Илкли. Он остался к ланчу; остался к чаю; остался к обеду; не помню, остался ли он на ночь, но много раз ночевал там позже, и обычно мы встречались. В одну из этих встреч и случилось то, что позволило мне использовать его или хотя бы его часть для детективных рассказов. Пишу об этом не потому, что придаю этим рассказам какое‑то значение, а по другой, более важной причине, связанной с той историей, которую я повествую.