Вдумайтесь в состояние общественного сознания, которое считает, что человек в 35 лет находится на ступени развития, требующей особых, приспособленных к его разумению текстов.
Похороны… Опять цепь бездумных и не имеющих смысла действий, полностью отчужденных от совершившегося события. Для безрелигиозного сознания наступило несуществование,
И вот ничтожество облекают в грубые формы бытовых представлений и плоских гражданских церемоний. И участники говорят: «Как все прошло хорошо». И испытывают удовлетворение.
У ничтожества нет имени, но имя с чинами и званиями пишут на гробовой доске. Все это нужно близким и нужно социуму, который не отпускает человека и не понимает небытия. И мы готовы в этом участвовать. Даже в непроходимой путанице странных обрядов, когда неверующие поминают душу неверующих.
В интеллигентской среде сейчас прочно вошли в обиход поминки, приличествовавшие людям совсем другого, традиционного склада, другого отношения к смерти. Знакомые сейчас не без удовольствия думают о том, что предстоит пообщаться, выпить и закусить — перед лицом небытия. А для близких — это одна из возможностей продлить иллюзии продолжающегося условного существования.
В самом ли деле я хочу, чтобы вместе с человеком исчезла память о нем и его свершениях? Нет, это невозможно. Но его имя, его дела, его книги или картины — все это уже не он. Это только отпавший от него факт общественных связей, социума, культуры. Он же есть несуществование, которое нельзя вообразить и которое поэтому живые загоняют в свои топорные оболочки.
На похоронах N. кто-то довольно долго говорил о том, что он является автором ценных библиографических справочников.
Всякий раз как предстоял выход книги большого поэта XX века (Андрей Белый, Мандельштам, Пастернак, Цветаева), вокруг нее во всех инстанциях поднималась паника. Как если бы от появления этой именно книги сразу должны были рухнуть устои. Но книга после многолетних мытарств выходила, а устои оставались на месте.
Читаем романы о 30-х годах… Читать местами мучительно. Вот так мы и жили. В разных вариантах, но так. З. Г. говорила: примета времени даже не террор, не жестокость (это бывало и в другие времена), а предательство. Всепроникающее, не миновавшее никого — от доносивших до безмолвствовавших.
По ходу жизни работают разные защитные механизмы. Обволакивают, подстилают соломку. Чтоб мы не кричали от ужаса. Мы не видим картину проживаемой жизни. Всякий раз только частицу. И всякий раз она — частица — к нам или мы к ней приспособлены.
А теперь минутами ретроспективный ужас. Распахивается «бездна унижения». Как же это мы шли в эту бездну, шаг за шагом, ничего не пропуская…
Как героическое воспринимается поведение людей, рискующих жизнью в политической борьбе или, скажем, в космических полетах. Они индивидуально отмечены. Но на войне миллионы самых обыкновенных людей, далеко не всегда по природе храбрых, ежеминутно рискуют жизнью и делают то, что от них требует ситуация войны.
В одном случае выбор, разумеется, общественно обусловленный — и все же психологически свободный; в другом — социальное принуждение. Не обязательно быть народовольцем, но быть военнообязанным — обязательно.
Потолок, последний предел героического — жертва жизнью. Война XX века превращает этот высший нравственный критерий в обыденную норму, в расхожее требование от любого человека, в том числе тылового (домашние хозяйки обязаны были дежурить на крыше и тушить зажигательные бомбы).
Конечно, на войне уклоняющегося ждут страшные кары. Смерть, которой он хотел избежать, ждет уклоняющегося с еще большей неизбежностью. Но в основном человеком управляет не страх расплаты, а всесилие нормы социального поведения. Человек широко нарушает такие нормы, но, по возможности, тайком. Трудно нарушать, если он на виду, если он просматривается своей референтной группой. Средняя норма поведения тем обязательнее, чем крепче и активнее референтная группа. Война скрепляет референтную группу круговой порукой жизни и смерти.
Социальные механизмы всемогущи. Высший, предельный акт самоотвержения (символ его искупительная жертва Христа) они могут сделать параграфом военного устава, предназначенного для общего употребления.
Социальные механизмы поведения столь могущественны, что они управляют эмоциями, страстями. Они способны тормозить рефлексы, реакции на раздражители. Поведение русского дворянина первой половины XIX века — удивительная смесь щепетильности раздражительных требований чести и наследственных навыков смирения, воспитанных практикой самодержавно-полицейского государства.