Жак становился с каждым днем все мрачнее. Уже два раза он под разными предлогами отказывался от свидания с Севериной. Иногда он засиживался у Сованья именно для того, чтобы избежать встречи. Он любил Северину с безумною страстью, и страсть его все возрастала, но ее объятия уже не защищали его больше от приступов страшной болезни; он убегал тогда от Северины, леденея от страха, чувствуя, что перестает быть самим собой, что в нем пробуждается зверь, готовый растерзать. Он старался утомить себя работой, добивался дополнительных нарядов, проводил по двенадцати часов на паровозе, измученный беспрерывной тряской, обожженный ветром. Товарищи его нередко жаловались на тяжелое ремесло машиниста, которое за двадцать лет пожирает человека; он хотел быть уничтоженным немедленно. Он не замечал усталости и был счастлив, лишь когда Лизон уносила его на всех парах и он уже не думал ни о чем, кроме сигналов. Прибыв на место, он засыпал мертвым сном, не успевая даже умыться. Но стоило ему проснуться, как неотвязная мысль снова начинала мучить его. К нему вернулась былая нежность к Лизон, он часами чистил и вытирал ее, требуя от Пекэ, чтобы стальные части машины сверкали, как серебро. Когда железнодорожным инспекторам случалось ездить на машине Жака, они хвалили его за прекрасное состояние Лизон, но он грустно покачивал головой, он был недоволен ею. Он-то знал, что после того, как она долго простояла в снегу, она не была уже прежней выносливой и отважной Лизон. Без сомнения, при исправлении поршня и золотников машина утратила какую-то часть своей души, того таинственного жизненного равновесия, которое зависит от случайной удачи монтировки. Это мучило Жака, и он приставал к начальству с безрассудными жалобами, требуя невозможных исправлений и придумывая неосуществимые улучшения. Ему отказывали, и он становился все мрачнее, считал, что Лизон тяжело больна и выбывает из строя. Им овладевало какое-то отчаяние: к чему любить, если суждено убивать тех, кого любишь? Он приносил своей возлюбленной это безумное отчаяние любви, которое не могли погасить ни душевные страдания, ни усталость.
Северина тоже чувствовала в Жаке перемену и мучилась мыслью, что он грустит из-за нее с тех пор, как все узнал: и когда он вдруг вздрагивал, обнимая ее, или внезапно отстранялся от ее поцелуя, ей казалось, что он вспоминает ее прошлое и чувствует к ней отвращение. Она не решалась больше заводить речь об убийстве Гранморена, она раскаивалась в своем признании, вырвавшемся у нее тогда, в чужой постели, в которой они оба сгорали от страсти. Она уже забыла, как мучило ее тогда это невысказанное признание, и сейчас была спокойна и удовлетворена, словно с тех пор, как Жаку стало все известью, тайна связала их неразрывными узами. И она любила его еще сильнее, страсть ее росла. Это была ненасытная страсть женщины, которая наконец проснулась, — женщины, созданной только для ласк, страсть любовницы, которая не была матерью. Она жила только Жаком, она хотела бы раствориться в нем, хотела бы, чтобы он унес ее с собой, оставил навсегда в себе. Он один дарил ей наслаждение; нежная, покорная, она охотно спала бы, словно кошечка, с утра до вечера у него на коленях. Пережитое не оставило в душе Северины ничего, кроме удивления, что она оказалась замешана в страшную драму. Все прошло для нее так же бесследно, как развратные ласки Гранморена, и она сохранила девственную чистоту своего сердца. Все это было теперь далеко, она безмятежно улыбалась и не стала бы даже испытывать злобы к мужу, если бы он не мешал ей. Но ее ненависть к Рубо усиливалась по мере того, как возрастала страсть к Жаку, стремление принадлежать ему всецело. Теперь, когда Жак, зная все, простил ее, она признала его своим владыкой. Она пошла бы за ним всюду, он мог располагать ею, как своею вещью. Выпросив у Жака его фотографическую карточку, Северина клала ее с собою в постель и засыпала, без конца целуя портрет; она была очень несчастной с тех пор, как Жак затосковал, хотя и не могла разгадать истинной причины его страданий.