Рюрик неожиданно всхлипнул. Потом протёр очки, взвалил на себя бумажные тюки и тут же вспомнил о Наташином письме. Он начал читать его, но строчки слились, и слёзы брызнули из глаз: «Я поскользнулась и лежала в больнице. У меня не будет сына. Значит, у меня остался один ты. Ты должен вернуться несмотря ни на что. Я посылаю тебе «Жди меня». Это писал не Симонов, это моя любовь к тебе водила его рукой. Я заклинаю: береги себя...»
Он шёл, спотыкаясь в снегу, всхлипывая, не замечая, что слёзы текут по его щекам.
Тугая густота снега начала рассеиваться, обнажая синь неба. Мела позёмка. Ноги спотыкались. Но, несмотря на это, никогда путь от кирпичного завода до передовой не казался Рюрику таким коротким. Словно в оцепенении он раздавал брошюры и плакаты, вручал письма. Потом забрался на нары и отвернулся к стене. Голова гудела, тело изнемогало от усталости. Стонал в тяжком сне сосед, потрескивала раскалённая труба железной печурки, пахло влажными портянками, нездоровым дыханием... И почему это во всех романах пишут о радости материнства? А разве не заманчивее быть отцом? Ведь это ещё сильнее бы связало их с Наташей... Но разве сильнее можно?.. Он протёр очки, поднялся и вышел из землянки. Спотыкаясь, отталкиваясь как пьяный от стенок траншеи, пошёл на звук пулемёта.
Прижавшись к брустверу, несколько человек с любопытством смотрели в непроглядную темноту. Бился лихорадочно ствол ручного пулемёта, трепыхалось на его конце прерывистое голубое пламя.
— Что там? — спросил равнодушно Рюрик.
Один из солдат повернулся к нему и, взглянув круглыми, пьяными от возбуждения глазами, сказал лихо и восторженно:
— Вот даёт дрозда! А? — Потом отёр фиолетовой от холода рукой усы и объяснил извиняющимся тоном: — Да ничего особенного... Просто отвлекают немца — разведка должна вернуться, — и попросил: — Курить есть?
Рюрик молча протянул ему плоскую металлическую коробочку с табаком, закурил сам. Пошёл дальше по траншее. ещё трое стояли на повороте. Сержант недовольно покосился на него, но ничего не сказал... Над снежным простором стоял голубой морозный туман. Звёзды проглядывали сквозь него тускло и едва уловимо. Глядя на них, затягиваясь цигаркой, Рюрик прикинул расстояние до Наташи и подумал, что, может быть, она стоит у окна и смотрит на них...
Соседи заволновались, сержант ещё сильнее вытянулся над бруствером. Впереди зашевелился сугроб, превратился в человека. Неуклюжий и белый, как полярный медведь, он тяжело перевалился через бруствер. Сползая спиной вдоль стенки, прерывисто дыша, сказал:
— Шурка ранен... Не смог дотащить... Рядом...
Рюрик хотел поддержать его. Но тут же мелькнула мысль о Шурке. Он бросился к брустверу; руки срывались со льда. Кто-то зло дёрнул за ремень. Рюрик упал. А когда вскочил — понял, что его опередили.
Сержант поднимал разведчика. Рюрик стал помогать ему. Глаза не могли оторваться от набухающего красного пятна на маскхалате. Тяжело, не в ногу ступая, спотыкаясь, они понесли раненого в землянку. Откуда-то сразу появилась медсестра, прибежал младший лейтенант. Все говорили возбуждённо, каждый предлагал свои услуги. Огромные тени зловеще метались по бревенчатым стенам. Пар клубами валил в открытую дверь. В её проёме появились люди, осторожно положили на соседний топчан Шурку. Протерев запотевшие очки, Рюрик увидел в его лбу запёкшуюся дырочку... Горе, о котором сообщила в письме Наташа, в этот миг отступило... Он сам хотел бы сейчас получить успокоение из её рук. О, если бы она была рядом! Если бы он смог спрятать лицо в её коленях!..
Пошатываясь, он вышел из землянки...
Со страстным отчаянием он оберегал теперь свою душу от чужого вмешательства. Когда кто-нибудь подступал к нему с участливым вопросом, он начинал грубить. Но как он ни старался, не мог себя почувствовать отвергнутым друзьями. Странно, что и Наташины письма не давали ему повода для страдания: он хотел их читать скорбя, а читал радуясь. А она в каждом письме писала: «Нет ни минуты, чтобы я не думала о тебе, не вспоминала, как ты закидываешь волосы, как на твоём лбу прорезается складка, когда ты сердишься, как ты смущённо улыбаешься. Я чувствую, как ты целуешь мои глаза...»
После такого письма хотелось совершить подвиг, он рвался в пекло. Но его тут же одёргивали. Он смотрел в глаза товарищей, ожидая прочитать в них упрёк. Оттого, что упрёка не было, становилось обидно. Он в душе высмеивал себя: «Никакой ты не фронтовик, а обычный почтальон!» И замыкался ещё больше.
Он даже совсем перестал рисовать, так как внушил себе, что позорно этим заниматься, когда рядом умирают люди.