Он было уже собрался принести ей котёнка со своей бывшей кухни, но понял, что сейчас это для него оказалось бы хуже смерти. Нет, не Аделаиды он боялся, а стыдился своих жалких слёз: можно изо дня в день встречаться с врагом, но не с людьми, которые видели твоё унижение. Чемпион — и слёзы! Перенести это было свыше его сил.
Но он всё-таки заставил себя сходить туда. Попугай — вот что ему сейчас нужно! Он представил, как водрузит клетку на колени этой больной, и, конечно же, пёстрый красавец заменит ей котёнка!
Сердце его отчаянно билось, когда он переступил порог своей виллы с флюгерами на башенках. Кухня была пуста. Аделаиды тоже словно бы не было дома. Не хватало, чтобы она врезала новый замок. Слава богу, ключ спокойно повернулся в скважине. Татауров перевёл дыхание. Всё окружающее он видел как во сне, как сквозь дымку. А может, и напрасно, что Аделаиды нет? Пусть бы она узнала, как он стар и несчастен. Возможно, тогда бы совесть царапнула её сердце.
Он нежно погладил сахарное яичко, качнул под люстрой воскового ангелочка. Странно, они были ему по-прежнему любы, хотя принадлежали Аделаиде.
Он взял попугая, ничего ему больше не надо! А трость? Боже мой, трость!
И несколькими минутами позже, высокий, сгорбившийся, он шёл уже в толпе курортников, которые бросали взгляды на клетку с сине-зёленой птицей, но он не замечал этого.
Больная в коляске опять заволновалась при виде Татаурова и проговорила с тоской и укором:
— Котёнок-то на улице!
На попугая она и не посмотрела.
Вскоре налетели на Ялту тугие солёные ветры, помчались облака, то заволакивая, то обнажая солнце, холодное серое море погнало на берег яростные волны, и на их гребнях белели барашки. Начались дожди.
Натянув на пижамную куртку пиджак, Татауров спускался в вестибюль. Больная встречала обычным сообщением о котёнке и сразу же замирала в своей коляске. Так же замирал и Татауров на стуле, который ставил рядом с коляской. Оба сидели молча, не спуская глаз с застеклённых створок дверей, обрызганных дождём. Было умиротворяюще тихо. Только иногда летел над морем звон склянок на кораблях, бился о стены зданий и, замирая, уносился в ущелье.
Постепенно глаза привыкали к сумраку вестибюля, Татауров медленно поворачивал голову, упирающуюся подбородком в трость, скользил взглядом по стенгазете, украшенной картинками из «Огонька», по деревянному футляру часов, по портрету какого-то бородача, снова останавливался на отмытых дождём стёклах дверей. Жизнь разбита, надежды нет. Он навсегда покинул тот мир, где женщины молоды и красивы, а мужчины верят в себя, где царит радость и веселье. Ничего у него не осталось, кроме мрачных и скудных немногих лет. А то, что немногих— он не сомневался: сердце уже не раз начинало клокотать в груди, подступая к горлу, заставляя хватать ртом воздух. И во всём виновата Аделаида. Как она была коварна и двоедушна. Целый год дух заблуждения и лжи витал в его доме, а он и не подозревал этого.
Судорога сводила его тело. Он встал, согбенный, словно после борцовского матча, в котором ему повредили позвоночник, и шёл на обед, по-стариковски шаркая шлёпанцами.
Тыча вилкой в красный от свёклы винегрет, он думал, что не было у Аделаиды ни дочки, ни матери, а ездила она просто- напросто к молодому любовнику. Сейчас это было ясно как божий день. Такая чувственная баба. Не было у неё и никакой подруги в Ялте. Надо же чего придумала!
Как-то, проходя мимо дамской парикмахерской, расположенной за зеркальными стёклами гостиницы, он увидел свою бывшую жену у кассового аппарата. Она стала ещё красивее, может быть, оттого что перекрасила волосы в вороной цвет.
Приглядевшись, Татауров увидел в стекле своё отражение: щёки его одрябли и побагровели, глаза стали тусклыми. Он показал ей язык.
Её испуг обрадовал Татаурова.
Теперь он почти каждый день натягивал боты «прощай молодость» и спускался по лабиринтам улочек к гостинице, чтобы подразнить черноволосую, дебелую женщину, которая ещё недавно была его женой. Как-то гостиничный швейцар, приоткрыв сверкающую стеклом и начищенной медью дверь, неодобрительно покачал головой. Борец с завистью посмотрел на его зелёную, расшитую золотым шнуром ливрею, которая до боли заставила его вспомнить цирк.
Потом он долго стоял у гранитного парапета и смотрел на беснующееся море, словно пытался заглянуть за горизонт. Прошлое представлялось ему смутным и невероятно отдалённым, и на лице его застыла мужественная скорбь.
Больная заволновалась, увидев его, закрутила колёса коляски прозрачными ладонями, чтобы подъехать навстречу своему другу, и, словно ожидая от него помощи, сказала с тоской и надеждой:
— Котёнок-то на улице.
Давно прошло то время, когда Рюрик сам себе подписывал смертный приговор. Успех сейчас шумел в его крови бурно и обнадёживающе.