С кончиной отца в Уинстоне словно зажегся запал. Сын, который пережил такое обращение, должен вырасти совершенно уничтоженным или, при некотором везении, исключительно уверенным в себе. Черчиллю очень повезло. Смерть отца, похоже, освободила его. Следующие несколько лет он будет стремительно перемещаться – Англия, Индия на границе с Афганистаном, снова Англия, Судан, опять Индия, опять Англия, затем Южная Африка – все это время строя блестящую карьеру.
Позднее Черчилль заявит: «Я добился многого потому, что не перегружал ум, когда был молодым»[40]
. Обычно он пытался превратить этот минус в плюс, утверждая в 1921 г.: «Это ошибка: читать слишком много хороших книг, когда еще молод… Молодые люди должны с такой же осмотрительностью подходить к тому, что они читают, как старики к тому, что едят. Не следует есть слишком много. Нужно хорошо пережевывать пищу»[41].Он не учился в университете. Судя по всему, настоящее образование Черчилля началось, когда он стал практически взрослым человеком, молодым кавалерийским офицером в индийском Бангалоре. Там, вдали от дома, зимой 1896 г., им «овладело желание учиться»[42]
и он неутомимо штудировал Аристотеля, Платона, Маколея, Шопенгауэра, Мальтуса и Дарвина[43].В списке прочитанного Черчиллем особо отметим «Историю упадка и крушения Римской империи» Гиббона. «Меня сразу же покорили как повествование, так и стиль. Долгие ослепляющие часы индийского полудня, с момента, когда мы покидали конюшни, до тех пор, пока вечерние тени не объявляли час игры в поло, я посвящал Гиббону»[44]
. Влияние Гиббона на стиль прозы Черчилля бросается в глаза. Это предложение, взятое практически наугад из недр третьего тома «Истории» Гиббона, могло бы быть написано Черчиллем: «Когда их длинные копья были закреплены в упорах, воины яростно гнали коней на врага; легкая кавалерия турок и арабов редко когда могла выстоять против их прямого и стремительного натиска»[45]. Сравните его с фрагментом описания Черчиллем битвы при Омдурмане под Хартумом в 1898 г.: «Когда потомки сарацин спускались с длинных пологих склонов, ведущих к реке и их врагу, они наткнулись на винтовочный огонь двух с половиной отделений обученной пехоты, выстроенной в два ряда сомкнутым строем и поддержанной по меньшей мере 70 ружьями с берега реки и канонерками, стрелявшими с равнодушной точностью»[46]. Черчилль назначил себе прочитывать ежедневно 25 страниц из Гиббона и в два раза больше из пятитомной «Истории Англии» Томаса Маколея[47].Джордж Оруэлл однажды заметил: «Хорошая проза – как оконное стекло»[48]
. Если бы проза Черчилля стала стеклом, это был бы витраж, сияющий в торце трансепта в соборе. Временами он писал цветисто, даже вычурно, но хорошо знал, что делает. Черчилль был отравлен языком, опьянен оттенками и звучанием слов. «Он любит использовать четыре или пять слов с одним значением, так старик показывает вам свои орхидеи – не из хвастовства, а потому что они ему нравятся»[49], – заметил его врач в годы войны Чарльз Уилсон.Исайя Берлин заключает: «Язык Черчилля – это посредник между ним и миром, он создал его, потому что нуждался в нем. Его язык отличает мощный, тяжеловесный, довольно свободный и узнаваемый ритм, удобный для пародирования (в том числе самого себя), как удобен для этого любой ярко индивидуальный стиль»[50]
. Однако его стиль одобряли не все. Романист Ивлин Во, пожалуй, единственный человек, предпочитавший Рэндольфа, озлобленного, пьющего сына Черчилля, самому Черчиллю, с насмешкой называл его «мастером псевдоавгустинской прозы»[51].Как многие самоучки, Черчилль отличался глубочайшей уверенностью в своих знаниях и счастливым неведением пробелов в них. То, что он знал, он знал хорошо, но при этом упускал из виду огромный массив литературы, о чем, похоже, и не догадывался. В 1903 г. он был приглашен на ланч вместе с Генри Джеймсом, но, что объяснимо, проявил к рассуждениям Мастера меньше внимания, чем к другой персоне из Америки – сидевшей за тем же столом, красивой молодой актрисе Этель Барримор[52]
. Через 12 лет он вновь встретился на обеде с Джеймсом и вновь его проигнорировал. У знакомой Черчилля, также бывшей в числе гостей, сложилось впечатление, что «он никогда не слышал о Генри Джеймсе и не мог понять, почему мы все с таким благоговейным вниманием и таким терпением слушаем этого весьма многоречивого старого человека. Он пренебрегал им, возражал ему, прерывал его, не выказывая совершенно никакого уважения»[53].