Под ступеньками муравейник, существа такие крошечные, что я боюсь наступить на них даже в очках и на цыпочках хожу по цементу до того выдающегося дня, когда ничего не случилось, и часы обратились в собственное прошлое, превращаясь в особенную зелень молодого деревца на фоне особенной синевы неба. Минутой позднее появляется удивительное розовое облако, а небо такое же синее, и зелень такая же зеленая, и розовое на синем никогда не повторится, жди хоть тысячу летних дней. Не повторится суета на ступенях и в трещинах на дорожке, и я топчу и растираю маленьких существ без жалости, они вопят – я слышу, как они вопят, и меня больше не тревожит, что я их убиваю.
Мужчины питаться в кухню не ходят. Еду везут на тележках и подают тарелки в дверное окно. Привилегированные заключенные работают в кухне и внизу в конторе уборщиками. Когда я поступила сюда из Индепенденса, нас выстроили перед заграждением – в салатовых коридорах люди в «дангери» и белых рубашках, ведра и тряпки, будто женские волосы. Он был высок и черен, бицепсы с розовыми прожилками поперек пореза; я прильнула к нему, но он расправил мне пальцы, макнул в чернильную подушечку, оттиснул на бумаге и ушел – ни глаз, ни зубов.
Синюю форму здесь не носят. Шериф одевается в рыжевато-коричневую саржу, повязывает коричневый галстук, застегивает кожаный коричневый ремень с кобурой, водружает кремовую ковбойскую шляпу с коричневым кожаным бантом – со звездами, а не со щитами, – вместо ботинок сапоги. Его огромный живот перевешивается через ремень, в стыки ткани рубашки вшиты крохотные стрелки. Когда шериф поворачивается к нам спиной, то кажется шире троих мужиков, зад плоский до самой шеи, брюки с коричневой каймой на каждой ноге. Дежурит старый черномазый – типичный образ всех доверенных, кому обломилось трудиться в кухне, – там все угольки, здесь побелеть не получится. Джонсонсонскухни – так его зовут. Во время еды он стоит рядом с Роуз, и его коричневый череп сияет сквозь седую бахрому. Доброе старое лицо растекается вокруг носа в виде шпателя. Сигареты и конфеты, потому что он думает, будто она его дочь, или что она красива, или потому что три года назад умерла его жена, или потому что все уроды. Она курит наверху «Кэмел» и смеется над ним.
Возвращается Дороти. Открывается дверь, и она входит. Голова опущена, волосы скрывают лицо. В обеих руках платок, ладони раскрыты и прижаты к лицу. Вот она вступает: шаг, второй, дверь закрывается очень быстро в третью камеру, где падает на койку, трясется и трет расправленным платком по лицу. Все линии ее тела округлы: округлы руки вокруг округлого живота, ноги крепко сплетены кольцом перед ней, костяшки пальцев красные. Кость на лодыжке красная. Влага капает с подошв ее обуви на коричневое шерстяное одеяло. Все, кроме Блендины, входят в третью камеру или встают перед ней и заглядывают внутрь. Роуз и Джин садятся на нары с обеих сторон от Дороти. Обнимают ее и тихонько гладят. Кэти сворачивается напротив. «Что случилось, дорогая? Что с тобой сделали эти матери? Как Мак?»
– Мак? Мак, он, он… он… – Дороти затрясло еще сильнее, острые мыски туфель колотились друг о друга. – Старик сказал, я остановила его на улице и заманила в темный переулок, чтобы Мак мог наброситься на него и отобрать деньги. Нас бы отпустили с испытательным сроком, но поскольку у меня были судимости, мне припаяли трояк, а Маку год. Он вскочил и как завопит: «Все из-за тебя, потаскуха! Если бы не ты, я находился бы на свободе!» – Рот Дороти показался из-за платка. Он сполз к тому боку, на котором она лежала. На одеяло потекла прозрачная слюна. У Джин посуровело лицо, она втянула в рот губы. Встала, выскочила из третьей камеры, отошла к дальней стене загона и с напряженной миной стала расхаживать от окна к туалету и обратно. Неожиданно посмотрела на камеру 3. Губы разошлись, блеснули стиснутые зубы. Правая рука сложилась в кулак, вскинулась почти к подбородку и упала в раскрытую у пояса левую ладонь. Послышался громкий шлепок. Затем еще. Губы выпятились, втянулись обратно, уголки завернулись книзу. «И вы еще удивляетесь, почему я ненавижу мужиков!»
Сцена в зале суда возникла у меня перед глазами. Этот парень Дороти, вероятно, не бог весть что. Сама Дороти тоже, но ей не остается ничего иного, как быть добрячкой.
Джойс плетет из ниток осьминогов. Желтые и бледно-лиловые, они лежат связанные на ее нарах. Она утверждает, будто ей семнадцать лет и у нее маленький сын, говорит, что живет сразу с двумя парнями и выходит на панель. А отец, заработавший на нефти богатый мексиканец, шлет ей письма, умоляя вернуться к нему. Мать трахается с судьей, так что ее скоро отпустят под опеку мужа. Здесь находится потому, что попалась с фальшивыми чеками, принесла мне карточку шерифа, а позднее, когда у меня на сломанном носу красовалась повязка, рассказала, что ее им тоже пришлось поучить уму-разуму. У Джойс пухлое, круглое, как серовато-желтая луна, лицо с темно-коричневыми веснушками. Мои веснушки – темно-золотистые с мягкими, расходящимися краями.