А где-то у пруда, рядом с банями, молодежь заводила пластинки или магнитофоны – там жгли буги-вуги под завывания заграничных групп. Потом бренчала гитара, и начинался концерт из песен ВИА семидесятых годов, а также блатных и дворовых напевов. Мы заворожено слушали сменявшихся у гитары гитаристов – класс! Некоторые песни продирали аж до слез. Особенно здорово лабал Жорик, светло-русый парень семнадцати лет, с черными, как смоль, бровями и усами. Несомненный бабский любимец. Он приезжал каждое лето из Горького к бабушке в соседнюю деревню Бухтарицы. Такие песни пел этот Жора, ого-го! Любовные, романтические, блатные… А когда он жарил «Фантом», все вообще начинали повизгивать от счастья. На последних куплетах, где были слова:
народ уже просто выл и визжал диким ором, видимо, балдея от патриотического угара и гордости за родимую страну. Так их, американцев!
Бывали, конечно, среди молодежи и драки. Но какие-то добродушные. Ну, врежут кому в глаз за дело, ну, малиновские с борьбовскими поссорятся, да повозятся за банями. Из-за вражды старинной, или из-за девки какой.
– Эй, вы, горшаны! – это малиновским.
– Молкни, болото мокрое! – это борьбовским.
«Горшаны» – это потому, что колхоз «Малиновки» когда-то славился своей гончарной артелью – крынки, жбаны, горшки и свистульки – все оттуда. Почти каждый в колхозе горшок скатать мог. Наследственное.
А «болото» – это потому, что «Борьба» располагалась, приткнувшись к обширным Костромским разливам, и там основной страстью и побочной профессией являлась рыбалка. И без улова с разливов еще ни один борьбовский не приходил. С пяти лет крючок привязывать умели и как поплавки из пенопласта вырезать знали.
Грубо говоря, пехота и моряки. Такие во все времена не больно-то ладили. Так что вражда такая застарелая и замшелая, что стыдно вроде и драться-то уже. Колхозы-то маленькие – по семь-восемь деревень всего, и расстояние от края одного до края другого – шесть с половиной километров в самом широком месте.
Наплясавшись, напевшись и напившись вволю, народ начинал возвращаться по своим деревням. Некоторых «павших» несли, а некоторых, особо «тяжелых», оставляли ночевать на сеновалах у родни. Но шли весело, пытаясь и в дороге веселиться. Человек продолжал любить человека. Гитары и гармони еще долго звенели в ночи за деревней.
Дорога все шла, останавливаясь у деревушек, кто-то с нее сходил, а кто-то продолжал идти дальше и дальше. Песни слышались все тише и тише, пока, наконец, совсем не стихали в предутренней дымке.
На землю падали росы, и новый день открывал свои глаза в голубеющем небе. Земля тоже была тогда бело-голубой от обильных полей льна, от моря васильков и ромашек на лугах. И хотелось жить на этой земле долго-долго, здесь, с этими добрыми людьми, что никогда не запирают дверей в домах, и пьяницы среди них – все наперечет, а жмотам – просто не подают руки. Петь с ними песни, слушать небылицы, ходить на рыбалку, смотреть, как дед крутит колесо гончарного круга, воровать яйца из-под куриц для жарехи с карасями. А по утрам есть драчену с молоком, что только что вынула из печи моя большая добрая бабушка.
Ведь мы тогда точно знали, что этот мир – замечателен и добр, и верили, что так будет всегда.
Это «всегда» навсегда закончилось, не оставив после себя ничего взамен…
Мешок
Во вторник, шестого июня одна тысяча девятьсот семьдесят какого-то года, около двадцати трех часов пятнадцати минут, в окошко избы, принадлежащей вдове Фекле Васильевне Чумиковой, раздался тихий воровской стук.
Бабка, кряхтя, поднялась с постели, и всмотрелась в сумеречное молоко за стеклом.
– Хто там? – хриплым фальцетом пропищала она.
К стеклу немедленно прижалось что-то розово-бесформенное, похожее на мякиш ситного. Фекла взвизгнула и, мелко крестясь, отпрянула назад. С грохотом упал стул. От ужаса сердце подскочило, застряло в горле и оно мгновенно пересохло.
«Все! Ингхваркт херакнул!» – подумала вдова.
За стеклом раздался знакомый хриплый шепот.
– Бабка Фекла! Комбикорм возьмешь? Да, не ссы ты… Это я, Тоха…
Бесформенное отлипло от стекла и превратилось в полупьяную физиономию тракториста Немятова. Трясущееся сердце отпустило.
– Чего тебе, бандюга?
– Комбикорм, говорю, возьмешь, старая?
От слова комбикорм ей стало значительно лучше. Любопытство и корысть заменили первоначальный страх, и она начала отвязывать веревочку рамы от гвоздя.
– Мешок-то большой? – сразу взяла быка за рога Чумикова, – Две бутылки, больше не дам!
– Ты чо, охренела, что ли? Сорок кило! Три же всегда у всех!
– Вот и ступай к им. Ищи тех дураков. Три, ишь чего захотел, окаянный! Да за три – я двух овец в Бабурине куплю.
– Ба-абка, мать твою, ети! Имей совесть!
– Совесть ему подавай, алкоголику. Пшел отселя, пшел…