В эпоху дотатарскую русское население, по-видимому, не уходило глубоко в степь, но занимало значительную часть «лесостепи» – приднепровской, придеснянской и пр. При татарском владычестве русская народность «отсиживалась» в лесах. Важнейшим историческим фактом послетатарской эпохи стало распространение русской народности на степь, политическое и этнографическое освоение степи. К началу XX в. процесс этот завершился заселением черноморских и азовских, а также части каспийских и среднеазиатских «степных» пространств. Сочетая в своем бытии несомненные черты «степного» («азиатского» par excellece[100]
) уклада со столь же определенным приближением к характеру культур западного «окраинно-приморского» мира, Россия такою, как она есть сейчас, является, в смысле территориальном, комбинацией областей, воспроизводящих географическую природу некоторых западноевропейских районов с простором стран, по характеру существенно «внеевропейских». Лесная и часть лесостепной полосы – земля кривичей, древлян, полян, северян и пр. – есть несколько видоизмененное подобие европейских стран вроде Германии, к востоку от Эльбы, с тем же, в общем, количеством осадков, теми же почвами и некоторой разницей в климате, не вызывающей, однако, различий в произрастании. Наиболее же северная часть русского заселения – губ. Олонецкая и западная половина Архангельской – есть как бы часть Скандинавии, воспроизводящая все основные черты в природе последней, но несколько «обездоленная» в климате. Своеобразие русского отношения к степи заключается в том, что русская этнографическая стихия превращает это, от века отданное кочевому быту пространство, в земледельческую область. Оценивая характер этого процесса, нужно с возможной полнотою уяснить себе те хозяйственно-географические условия, в которых находится земледелие колонизированной степи. В Северной Америке, особенно в восточной ее половине, сельские хозяева Европы обретают более или менее точное воспроизведение знакомой им климатическо-почвенной обстановки, и без затруднения они практикуют здесь выработанные в Европе приемы «интенсификации»: посев корнеплодов и кормовых трав[101]. Широкую доступность страны именно такому посеву мы возьмем в качестве principium individuationis[102] географической «европейскости» страны (подразумеваем доступность при отсутствии искусственного орошения, ибо существование последнего есть признак особый и не характерный для «Европы»!). Нет никакого сомнения, что с точки зрения доступности посеву корнеплодов и кормовых трав вся лесная и значительная часть лесостепной полосы «доуральской» России определится как «европейская»; найдутся «европейские» районы и в «зауральской» Руси. Но окажется ли «европейской» российская степь? И отвлеченно-климатический и хозяйственно-практический анализ равным образом обнаруживают существенную неблагоприятность степи – не только киргизской и каспийской, но также азовской и черноморской – для возделывания корнеплодов и кормовых трав (чрезмерная сухость). Российская степь, столь благоприятная в иных частях своих для пшеницы, не есть область ни картофеля, ни клевера. Между тем переход от трехполья к иным системам полеводства европейское земледелие построило главным образом на введении в хозяйственный оборот названных двух растений. Иными словами, с точки зрения существующей агрономии российская степь на значительном пространстве определяется как область неизбывного трехполья. Этот вывод имеет не только технически-сельскохозяйственное, но и общекультурное значение. Если насельники Западной, Северо-Западной и Центральной России могут достичь в своем земледельческом быту какой угодно степени сельскохозяйственной «европеизации», на земледельческом укладе Южной, Юго-Восточной и Восточной России и некоторых частей Сибири неустранимо останется печать того, что именуется хозяйственной экстенсивностью. Некоторые же части российской степи никогда, по-видимому, не поддадутся земледельческому заселению и останутся областями кочевого скотоводства и специального коневодства (так называемые области «абсолютного» скотоводства). Опять-таки обстоятельство это имеет не только технически-сельскохозяйственное, но и общекультурное значение. Также Северной Америке и Австралии знакомы полупустыня и сухая степь. Но в Северной Америке и Австралии полупустыня и сухая степь являются подлинно «пустыми» – без значительного исторического прошлого, без устойчивого быта насельников. Степь же, в которую глядит Россия, есть степь историческая; это степь тюрков и монголов, одна из важнейших стихий истории Старого Света; это степь, где в курганах и могильниках кроются клады, которые содержанием своим определяют народы, ими обладавшие, в качестве богатейших народов древности (так называемые сибирские древности, новочеркасский клад и пр.[103]). Экстенсивность, которая неизбежно останется присущей земледельческому укладу степи, можно характеризовать не только как таковую; она есть некоторое средство к сохранению в земледельческом населении своеобразного «чувства степи». В смысле психологическом и этническом земледельцы «степные» представят собой переход от тех экономических «европейцев», которыми могут стать земледельцы русской лесной и лесостепной полосы и население промышленное, где бы оно ни упражняло свои занятия, к кочевнику – монголу, киргизу, калмыку, – который не исчезнет и не может исчезнуть.