Наступили между тем четырехчасовые летние сумерки, и пришло время обеда. По значительности это время дня, в четыре часа, превосходило только вечернее, когда било шесть, — дамы тогда начинали прихорашиваться для службы, и Фигаро со своими щипцами для завивки спешил от одной к другой. Уютнее, однако, бывало утром, когда горячим супом смываешь всю дурь сивухи и туман никотина, радостно предвкушая время сна.
На столе перед каждым сиденьем ставили две тарелки, одну на другую; конус салфетки покоился в их окружности, и — чего не было и в благороднейших заведениях, — серебряные приборы лежали рядом с посудой. Серебряные приборы обязывали того, кто хоть недолго пользовался этими ложками и вилками, на все будущее время как бы приобщиться к аристократии. Тот, кто ими пользовался, уже с трудом опустился бы до уровня «Наполеона». Намного чаще путь вел наверх.
Людмила простила Оскара. Простила?.. Какое странное слово! Что еще она могла сделать, что ей, собственно, оставалось? Дуться, мучить его, испортить то краткое время, что он мог с ней провести? Когда он выходил за ворота и стоял в десяти шагах от Эйзенгассе, она была уже ничто для него, беднейшей из бедных, ничем не могла угрожать ему, как любая другая женщина, ни одарить его, ни испугать, не в силах была причинить ему ни добра, ни зла. Разве не мог он отказаться, — и с полным основанием — провести с нею ночь, когда у нее выходной? Она вполне это сознавала. Могла ли она показаться рядом с ним и не скомпрометировать многообещающего артиста? Она и не хотела быть вместе с ним там, на улице, в чужих комнатах. По этой причине она отдавала свое право на выходной другим девушкам.
Только здесь, в этом доме, в этой кухне он мог ее найти. Она же нигде больше не могла его встретить. Разве не достаточно и того, что он пришел? Кто вообще вынуждал его прийти? (Вот когда он женится — та уж его вынудит!) Людмила даже не знала его адреса, чтобы написать письмо, нет, она никогда и не спрашивала! Но эта свинья, этот мужчина сего совсем не ценит.
Теперь он сидит здесь. Она должна быть благодарна, только благодарна. Она горько радовалась, что в течение двух дней никому не уступила, что здесь, в этом доме, вопреки всякой вражде, смогла доказать себе свою силу и свою волю. Она умолчала о своей борьбе — ведь Оскар и к отваге ее не выказал бы особого интереса.
Теперь же он сидит рядом с ней, теперь ей все равно, и она счастлива, что может накормить голодного и отдать ему свой суп. Пока Оскар, не поднимая глаз, хлебал и глотал, Людмила быстро, как разбойник, схватывала все жесты любимого и вбирала их, чтоб ей побольше от него осталось...
Между тем явились к обеду и другие дамы. Пустая склока, драка не оставила никаких следов. О нескольких синяках и царапинах не стоило и говорить. Странно, что взрыв словно очистил всякую неприязнь, и стыд за отвратительное происшествие даже связал противниц друг с другом. Царили совершенное товарищество и сердечность, — немного преувеличенные, впрочем, и настороженные. Даже ворчливая Маня тягуче-жалобными звуками славянской песни свидетельствовала, что склонна теперь к радостному примирению.
Девушки сняли прихотливые вечерние наряды и одеты были в грязные халаты, ночные рубашки; серебристые и позолоченные бальные туфельки сменились шлепанцами и тапками. Волосы тоже были растрепаны, и чулки, слабо натянутые, висели на ногах складками.
Ложки подносились ко ртам, и чавканье слышалось отовсюду. Оскар, обедая вместе с дамами и сидя рядом с Людмилой, тихонько объяснял ей причину долгого отсутствия. Дирекция театра предложила ему в последний момент исполнить роль заболевшего коллеги. Хорошая роль, классическая роль, которую играл здесь в последний раз Кайнц[13]
, и, прежде всего, Оскарова перваяЛюдмила, обычно столь недоверчивая, глядела на него зачарованными глазами.
Грета спросила название драмы, не преминув при этом похвастаться:
— Мой папа брал меня в театр на все представления. Вы знали Христианса[14]
, господин Оскар?Оскар на мгновение смутился. Людмила не спрашивала об имени персонажа. Он проболтался, назвал драму, которая теперь не шла. Быстро взглянул на Людмилу. Однако та была полна веры. Она и более неуклюжую ложь не замечала.
Так и случилось, что Оскар, захваченный любовью девушки и ее просветленной прелестью, вопреки обыкновенно вялому течению своих страстей придумывал даже всякие нежности и предсказывал своей слушательнице прекрасное будущее.
Илонка, очевидно, что-то уловила из его шепота, так как громко рассмеялась:
— Слышали? Содержать он ее хочет!
И, обратившись к Людмиле:
— Да, будет он тебя содержать — задом в окне держать!
Людмила долго и напряженно раздумывала, нахмурив лоб и опустив глаза, прежде чем внезапно спросить чужим, глубоким голосом: