Не я всегда чувствовал, что взгляд ее искал меня — меня, которого она никогда раньше не видела; я ощущал это, когда ее голос поднимался ввысь и звенящие капли соскальзывали с белого оперения. Какие ужасные образы запятнали дух мой в монастыре! Мое сладострастие не останавливалось перед воображением разлагающихся трупов! Теперь это проклятие с меня спало. Чистейшее пламя горело во мне. Я пребывал в каком-то мягком упоении, пронизываемый нежной болью, лишь с одним желанием в душе — тайно пролить кровь на каком-то неизвестном мне жертвоприношении. Как только может быть любима молодая женщина — так я любил эту певицу, что каждый вечер выплывала из неизвестности, из ничего, из дождливой мировой ночи в неестественном розовом и голубом свете, чтобы потом в объятиях закованного в латы мужчины выдохнуть свою жизнь.
Ее называли по имени — Лейла.
В маленьком театре я вскоре стал известен. Человек в сутане, каждый вечер на галерке — это бросалось в глаза. Мне угрожала опасность пойманным беглецом и изменником предстать перед церковным судом. И все-таки я приходил, окруженный непроницаемым сном. А сон, греза — всегда надежная шапка-невидимка для мечтателя. Истинный сновидец владеет даром быть прозрачным. Еще одной способностью обладает человек, пребывающий в глубоком сне: он вызывает симпатию, как всякий, кто не по мерке умников скроен, кто не мешает жить другим, кого тайком можно счесть безобидным глупцом.
Служащие театра и гардеробщицы ко мне благоволили, приветливо со мной здоровались и предоставляли некоторые льготы. Я был для них театральным шутом. Таковым я представлялся, однако, и тем, кто такими шутами действительно были. И вечера не проходило, чтобы дюжина мужчин, шумя как у себя дома, не собиралась на стоячих местах балкона. В большинстве то были молодые люди в до блеска заношенных костюмах, но в чрезвычайно пестрых галстуках, с то и дело выпархивающими из нагрудных кармашков платками. Однако среди них я заметил двух пожилых мужчин и одну старую деву. Один мужчина, что всегда сидел на стуле, приходил как раз перед тем, как гас свет, и если, затаив дыхание, видел, что пьеса еще не началась, усаживался с блаженной миной на лице оттого, что не упустил ни единой ноты. Он отдувался; его лысина, только теперь повлажневшая, блестела; затем он сбрасывал кожаные нарукавники конторского писаря и с жадностью ожидал первого звука. Он излучал нежную одухотворенность и благодарность. Я ни разу не слышал, чтобы он выражал недовольство каким-нибудь певцом или оперой.
Его противоположностью был старый горбун, который ежедневно первым приходил на балкон. Он постоянно был полон негодования, ужасался каждым певцом, мучился на протяжении каждого номера, и когда весь зал разражался громкими аплодисментами, он только покачивал издевательски головой и не скупился на злобные насмешки.
Однажды вечером во время антракта он обратился ко мне: