Однако после того разговора равнодушный галантерейщик почему-то стал сухо смотреть ему в глаза – и вскоре напакостил, душонка торговая: снял рождественские открытки с витрины, небрежно заткнул в дальний угол, подальше от света, а в итоге они оказались даже наполовину не распроданными на праздники – и сегодня нужно было обязательно, он обещал, забрать их из магазина.
Реализовать их после Рождества было практически невозможно. Невостребованность для Гитлера была невыносимей унижения – и не имело значения, что она заключалась в жалких, аляповатых картинках. Но это были его муки, его пот, его труд, его вдохновение, пусть не равноценное ослепительным, влекущим прозрениям души, неведомым никому, ни сумасшедшим спиритам, ни снисходительным посвященным из окружения Либенфельса, но все же… Но он любил безнадежность и не страшился загонять сознание в пятый угол неземной тьмы, а тело – на самое дно жизни, в нищету, бродяжничество, голод. Он упивался торжеством безнадежности. Однако неведомые силы в последнее мгновение всегда приходили на помощь, лишали упоения гибелью, спасали от последнего безумия на полночной, ледяной площади, от грязного ножа бродяги в привокзальном притоне, от заурядной голодной смерти под вонючим дунайским мостом. В последние три года он стал сам способствовать охранительной службе незримых покровителей, а посему решил бесповоротно сбыть залежавшиеся рождественские открытки назло всем и вся. Но, однако, не без расчета. А расчет был на тирольцев, наводнивших Вену в послепраздничные дни. Домовитые хозяева из глухих селений шныряли по магазинам, рябили своими шляпами с фазаньими перьями, запасаясь впрок, по дешевке, на весну и лето, всем необходимым, чтобы наезженными санными дорогами легко уволочь «дары» легкомысленной столицы в свои горные хижины у подножий вечных альпийских снегов.
«Продам в полцены… Никуда не денутся… Соблазнятся, увальни…» – усмехнулся Гитлер про себя и вошел в магазин.
Глава третья
Мордатые, куцекрылые ангелочки Рождества над красно-коричневыми шпилями были отвратны ему самому. Но граненые, громостойкие острия соборов, пронзающие небо, подобно копью Лонгина, радовали взгляд, он готов был рисовать их до бесконечности. И чудилось, когда он изображал собор святого Стефана, что впереди несказанная любовь и вечность; чудилось, что он, как в былые годы, самозабвенно поет в хоре Бенедиктинского монастыря, въявь слышит собственный голос – и его пение, опережая хор, уносится к Богу.
Иное грезилось той порой, великое иное… Но где оно?! И тусклы дни, и бледны грезы… И надо вот позорно торговать жалкими открытками в бессмысленной надежде на каких-то безвестных хитрюг-крестьян из Тироля. Где первые влюбленные ночи? Куда подевался безоглядный восторг?! Этому городу не нужны рассеянные мечтатели, книгочеи и духознатцы, здесь надобны хлыщеватые, вертлявые победители, пошлые, как прилизанный тенор в буфете во время антракта в опереточном театре. А он не стал победителем – и после несправедливого провала на конкурсе в академию Вена тотчас возненавидела его. Возненавидела как жертву чужой несправедливости, как заурядного неудачника. И чем больше стремился он постичь себя и свое тайное предназначение, тем сильней ненавидела его жизнерадостная Вена – так ненавидит распутная красавица сына-калеку, прижитого от самоубийцы. Он оказался на родине без родины – и оставалось обратиться в ничто, снизойти в земной ад, снизойти до конца, дабы некуда было дальше падать. И сверхусилием восстать из темного ничто, из последней бездны – и вновь обрести свою родину, сверхродину и вечность. Моря побеждают реки, ибо они находятся ниже их, – и глубина есть высота. Запасы энергии, питающие гениев, ограничены на земле Небом. От заурядности до таланта всего один шаг, но этот шаг – в высоту. Предельны на земле и запасы истинного знания, а посему им должны распоряжаться только избранные.