- Кажется, еще Лев Толстой заметил, что представление бесконечности есть болезнь ума, - как на плавных и длинных качелях убаюкивал Метанов своего еще недавно грозного и неподкупного судью и обвинителя. - И право же, Сергей Денисович, в новейших научных открытиях есть что-то от мистики, фатальности и наивной веры в загробное зрение... Не странно ли, что некогда бывшая слепая вера и фанатичное суеверие начинают как будто обретать научность и чудовищную материальность... Наш ум, мышление сливаются и с небытием и с бессмертием, а память порой выкидывает такие штучки, которые наводят на мысль о памяти вечности, данной каждому из нас... Страшно подумать, но иной раз вспоминаешь постройку не наших сульфатных печей и вот этих таких недолговечных качалок на льду, а свое участие... в постройке египетских пирамид и знакомство с древнейшими современниками-фараонами... И заманчиво и обременительно носить в себе память вечности. Признайтесь, вас донимает порой такая дьявольская память? Удивительно проста и непостижима химия нашего бытия, - запыхавшийся Метанов был неузнаваемо бледен, а щеки горели лихорадочным румянцем. Он словно очнулся от забытья, испуганно посмотрел на Сергея, устремил глаза в небо и взялся за голову. - Да, Сергей Денисович, при таком солнцемете и до удара недалеко. Кружилиха мыслей. Бренность... Уедем. Пусть Борджаков тут докончит... Поедем вместе. Я вас не отпускаю!
Не сразу ответил на это настойчивое приглашение Сергей; он не без удивления смотрел не на собеседника, а на высокое, быстро изменяющееся облачко в темно-синей растушевке, и продолжал вслушиваться в удалявшиеся слова Метанова. Было странное и удивительное совпадение мыслей: об этом или почти о таком же не раз задумывался и он... Не может быть, чтобы в этом случайном разговоре так быстро усвоились и откликнулись мысли Метанова, впавшего в столь откровенный самоанализ? Скорей всего тут была просто усталость, непомерно быстрая смена событий. Разобраться в этом, вернуть ясность мысли и силы могла лишь сама природа. И одиночество... Сергею как никогда хотелось побыть с самим собой, отстраниться от всего, услышать свое сердце и голос разума... Надо было позволить событиям отдалиться, чтобы видеть все на расстоянии. Непомерно огромными были нагромождения дня, и удивительно, что одно другим не заслонялось, ничто не затмевалось и не исключалось, а, наоборот, все происшедшее имело какое-то преемственное внутреннее сцепление; и у каждого события намечалось свое продолжение и пока еще скрытые и почти неугадываемые последствия... Но не тайные переплетения отягощали и пугали в эти минуты Сергея Брагина. Страх подкрадывался изнутри, от тихо подступающего безразличия ко всему... При такой апатии, безмятежности, блаженном созерцании и согласии со всеми могло случиться непоправимое. Откуда и отчего пришло такое состояние? Сергей не мог понять, но он видел безошибочно, что Метанов уловил происходящую в нем перемену, и еще больше обволакивал его мутящим сладковатым туманом; он словно завивался, как шелкопряд, в уютный гладенький кокон... хотел спрятаться от всего, укрыться от резкого и колючего.
Нужен был острый толчок, встряска или жгучая ненависть... И Сергей все больше злился на эту приятную сонливость и податливость. Он начинал негодовать, ругать себя за ту легкость, с которой позволил Метанову увлечь себя на этот нелепый разговор, где все двигалось замедленно, становилось отвлеченным, холодно и рассудочно безразличным, и где все заведомо обрекалось на подчинение чьей-то воле... Но как ни пытался Сергей по-настоящему разозлиться на свой снобизм, ничего не получалось. Его одолевала вялость и податливость.
Противное безразличие и отрешенность все больше лушили в мягких объятиях. И не только в себе, но и вокруг черствела какая-то прозрачная, но душная и сжимающая остекленелость. Высокое солнце в белом небе как будто вовсе остановилось, и день превратился в безмерный сухой и жаркий тамдыр, в котором не было продушины и не было выхода... Крылатый истолкователь расстояний - промчавшийся ветерок, - где-то заблудился, иссяк... Во все стороны, до самого горизонта гладкая окрестность мертвенно сияла, она была невозмутимо и угрюмо плоской и чистой, и вся эта непогрешимая правильность, ровность и белизна покоились под великолепным, точно хрустальным, и безысходным колпаком...
Голосок Семена Семеновича тоже казался красивым, но вымученным: