Она сидела, вся поджавшись, прикрывая руками грудь, словно боялась, что он сейчас станет её бить, и неотрывно смотрела ему в лицо. Странно, но во взгляде её он не прочёл ни страха, ни отчаяния, ни бегства — взгляд был спокоен и будто бы отстранён. Ей было лет шестнадцать, не больше. Она была самбо, почти чёрная, с оливковым оттенком — вот почему поначалу он не мог увидеть ничего, кроме её глаз. Лицо некрасивое, в другое время сказал бы Матео, а вот глаза ему понравились — выпуклые и как будто сонные, с поволокой, с яркими белками, отливающими синевой, они смотрели в его лицо неотрывно, почти не мигая, но во взгляде при этом не было любопытства, будто она просто задумалась, а взгляд блуждает сам по себе.
— Меня зовут Тани, — сказала она, и голос её был низок, глубок, хрипловат и согревал, как тёплые воды Рио-Кьеды. У Матео тут же защемило сердце. Он не знал, что такое любовь, и не смог бы отличить обычную сердечную боль, если бы когда-нибудь у него болело сердце, от боли любовной, поэтому даже и не думал ни о чём таком. Но сердце у него щемило, пока он вглядывался в лицо этой девочки — да, девочки, потому что не было в ней пока ничего от женщины, бёдра были ещё узки и грудь едва-едва угадывалась под платьем, и не выглядела она ни хорошо сложённой, ни красивой, как уже было сказано.
— Меня зовут Тани, — повторила она после некоторого молчания, во время которого в сердце Матео Сакраменто вошла и стала в нём обживаться любовь. — А как зовут тебя?
Он назвал своё имя, и голос его дрожал.
Больше они не говорили, она уснула почти сразу, а он всю ночь лежал рядом с нею без сна, боясь пошевелиться, и только вдыхал её запах — запах горького миндаля и горелого дерева, которым почему-то отдавал её пот. Матео лежал, а сердце его вместе с заходящим солнцем опускалось за горизонт.
Наутро они сидели лицом к лицу, так близко, что ощущали дыхание один другого на своих щеках, и каждый молча рассматривал лицо напротив, и сердце Матео поднималось над землёй вместе с солнцем. А он и не думал никогда, что так бывает.
— Расскажи мне про себя, — попросила она.
Матео Сакраменто был не мастер рассказывать. Да и история его жизни, записанная на девятнадцати страницах ученической тетради в линейку, не изобиловала происшествиями, достойными того, чтобы рассказать их женщине-девочке, вместе с которой он, быть может, умрёт в один день, но с которой не жил долго и счастливо и никогда уже не будет, если верить лейтенанту Бастиани, которого можно было обвинить во многом, но уж точно не во лжи во спасение. В жизни Матео Сакраменто не случилось пока ничего достойного рассказа, но он не мог отказать ей в просьбе, а потому громко и с выражением, как старательный школьник, прочитал ей несколько страниц из тетради своей жизни и всё боялся, что она станет смеяться, но ни одна улыбка не дрогнула на её губах.
— А как ты стал партизаном? — спросила она, когда он замолчал.
Матео Сакраменто вздрогнул от этого вопроса, потому что об этом она не должна была спрашивать — она же не лейтенант Луис Бастиани; и он посмотрел в её лицо долгим взглядом, а потом сделал вид, что задумался над своими воспоминаниями и не слышал. Он до дрожи в сердце надеялся, что она не повторит вопроса, считал секунды молчания, и каждая прошедшая секунда увеличивала его надежду. Но она повторила.
— Никак, — ответил он, глядя на свои башмаки. — Я не стал партизаном. Никогда им не был.
— Хорошо, — сказала она. — Значит, тебя не расстреляют.