Картинка изображает маму и дочку, которые собирают в лесу чернику. Чуть в стороне среди узловатых старых берез стоит медведь и смотрит на них. Он стоит на задних лапах, слегка опустив голову. Его взгляд трудно поддается интерпретации. Если закрыть половину морды медведя рукой, то видно, что у нее разные выражения: одна половина сердитая, а вторая — грустная.
Боже мой, этот медведь так похож на моего отца, что я невольно улыбаюсь. И на Антте он тоже похож. Но мне это открылось гораздо позже.
Помню Антте, стоящего в дверях ателье. Ему одиннадцать лет. Мне семь. Мама выбирает картины. Ей предложили выставить пять работ в картинной галерее в Умео, но она затрудняется в выборе и спрашивает мое мнение.
Подумав, я показываю пальчиком. Мама кивает и продолжает размышлять.
— А мне кажется — лучше взять вот эти, — говорит Антте, появляясь в дверях. Он показывает совсем на другие картины — не те, что выбрала я, и требовательно смотрит то на маму, то на меня.
В конце концов, мама выбирает те картины, на которые указала я. Антте стоит в дверях, грустно повесив свою медвежью голову.
Бедный Антте. Он считал, что мама делает выбор между мною и им. На самом деле она выбирала между произведениями. Никогда не предпочла бы она более слабую картину только для того, чтобы его порадовать. Все так просто. И так сложно.
То же самое касалось и отца. Наверное, в глубине души он это понимал. Он чувствовал себя совершенно одиноким в той реальности, которая касалась дома и детей, постели, соседей, оленей, саамского совета.
Помню, как еще до школы, когда отец и Антте уезжали, я помогала маме искать в большой кровати обручальное кольцо. Во сне она каждый раз снимала его.
Теперь ее нет. Когда тело перестало ей подчиняться — думаю, это было самое тяжелое время.
До того, как это случилось, она частенько до позднего вечера стояла в своем ателье перед мольбертом и рисовала. Совершенно неоправданное занятие по сравнению с заказами для «Маттарахкка» и магазинчика в Лулео, который продавал ее серебряные украшения и керамических зверюшек.
Я пыталась сделаться невидимой. Сидела на лестнице, ведущей на второй этаж, в нашу квартиру из двух комнат и кухни, и смотрела на бывший зал ожидания. Наш дом наполняли запахи, старые и новые. Зимой, в тридцатиградусный мороз, помещение не проветривали. В доме пахло затхлостью и мокрыми собаками с ноткой запаха оленьей шкуры — такой запах у нее появляется, когда сало уже немного начало прогоркать. В ателье хранилось много предметов, которые напоминали матери о ее детстве. Передвижные колыбельки и зимние ботинки, рюкзаки и шкуры. А по вечерам среди полного затишья — запах скипидара и масляных красок или глины, если она занималась керамикой. Лестницу я знала, как свои пять пальцев, беззвучно спускалась все ниже и ниже, избегая тех мест, где ступеньки скрипели. Осторожно нажимала на ручку двери, ведущую в ателье. Сидя в холле, наблюдала за ней через щелочку. Меня более всего привлекала ее рука, движущаяся вдоль полотна. Длинные, размашистые движения широкой кистью. Отчетливое постукивание ножом. Изящный танец тонкой кисточки из меха куницы, когда они наклонялась к полотну и прорисовывала мелкие детали — стебельки травы, торчащие из сугроба, или ресницы на глазу оленя.
Обычно она не замечала моего присутствия или делала вид, что не замечала. Иногда она говорила:
— Тебе давно уже пора лежать в постели.
Тогда я отвечала, что мне не спится.
— Тогда ложись здесь.
В зале стоял старый диван из сосны, обтянутый цветастой тканью. На нем лежало несколько шершавых одеял, чтобы защитить сидение от собачьей шерсти. Я ложилась, натянув на себя одно из них.
Муста и Сампо виляли хвостами, приветствуя меня. Я укладывала ноги между собаками, чтобы им не приходилось подвигаться.
В коробке в углу лежали все мои рисунки, сделанные карандашом, фломастерами и мелками. Я мечтала рисовать маслом, но это было слишком дорого.
— Купишь краски, когда начнешь подрабатывать летом и накопишь собственные деньги, — сказала мне мама.
Я мечтала накладывать один слой на другой. Это было почти физическое влечение. Когда я намазывала бутерброд, этот процесс растягивался надолго: наносила масло слоями, стараясь, чтобы оно лежало ровно, как только что выпавший снег, — или слоилось, как следы пороши.
Иногда я просила мать дать мне порисовать, но она была непреклонна.
Как-то она рисовала зимний пейзаж. Я сказала:
— Можно, я напишу что-нибудь вот здесь, в уголке? А ты потом закрасишь, и будет не видно.
Мама взглянула на меня с интересом.
— Зачем тебе это нужно?
— Это будет как маленькая тайна. Между мной, тобой и картиной.
— Нет, это все же будет заметно: что слой краски в одном месте толще и имеет иную структуру.
Я не сдавалась.
— Тем лучше, — ответила я. — Тогда того, кто смотрит на картину, будет разбирать любопытство.
На этот раз она улыбнулась.
— Идея хорошая. Давай попробуем сделать по-другому. — Мама дала мне несколько листов белой бумаги. — Нарисуй свои тайны, — сказала она мне, — а затем приклей сверху еще один лист и нарисуй на нем что-нибудь другое.