Пусть живет Чормагун. Может, еще пригодится, поддержит в суровый час? Что толку теперь от изрубленных сотен, украденных стрел? Их не вернешь. И этот Айхан – что он даст? Жалкая крепость. То ли дело – Ургенч. Довольно рисковать по-пустому. Особенно сейчас, когда перед ним – целый мир. Когда, точно двери в сказочный дворец, открылись пути на закат, в богатые страны, обреченные лечь под копыта татарских коней. Когда Джучи вот-вот избавится от несносной отцовской опеки.
Он уйдет в недоступную даль.
Он создаст свою великую державу.
Он, конечно, не знал, что три года спустя будет убит по тайному приказу Чингизхана.
– Подойдите ко мне, Орду, Бату и Чормагун!
Трое смиренно приблизились, в знак крайнего самоуничижения рухнули на колени, робко опустили зады на пятки. Человек, уважающий не только других, но и себя, садится по-иному: скрещивает ноги или остается на корточках. Дикарь, пренебрегающий правилами поведения, вытягивает обе ноги.
– Ты, Бату, поедешь со мной. Учиться тебе тут нечему. Разве что глупости? Медлительности? Расхлябанности? Вредная наука! Будешь брать Ургенч – увидишь настоящую войну. А здесь – игра, забава для юношей, еще не ставших мужчинами, и для стариков, уже переставших быть ими. Вам, Орду и Чормагун, придется продолжать осаду. Я дам людей. Оставлю запас новых стрел, два-три легких орудия. Но съестных припасов не оставлю. Сытый волк ленив, голодный – проворен. Хотите есть? Возьмите у них! – Джучи показал плетью на крепость. – Если за эту луну не захватите город – пусть силой, пусть хитростью… вашу судьбу решит собственная нерадивость. Я дважды простил тебя, Чормагун. Помнишь, где это было в первый раз? Хорошо. Сейчас – второй. Трижды, ты знаешь, татары не прощают.
Джучи встал, крикнул:
– Айхан надо взять! Пусть в нем даже горсти зерна не наберется – он должен быть нашим. Чтоб никто не думал, будто татары могут отступить, бросив дело на половине. Под Отраром копались полгода. И что же? Ушли ни с чем? Нет! Другие ушли бы. Мы – взяли. И теперь всякий знает: если татарин вынул нож, он не спрячет его, не испачкав кровью. Он ударит. И удар этот – неотвратим. Ясно? Все! Бойтесь и повинуйтесь.
Опять – неизвестное. Незнакомое. Непонятное. Не видно конца испытаниям, выпавшим на долю защитников крепости. В Айхане с утра творится что-то странное. Вот уже три часа не смолкают над головой пугающий вой, свист, писк, тонкое замирающее пение.
Будто сотни незримых музыкантов, устроившись на стенах и башнях, извлекают из флейт, прилаживаясь к инструментам, пробуя их перед игрой, то вкрадчиво сладкие, зовущие, обманчивые, то резкие, короткие, неприятные звуки.
Звуки дрожат, роятся там и тут, пересекаются в искристом воздухе, точно прерывистый звон комариных стай, слетающихся отовсюду.
Айхан замер.
Что еще придумали татары?
– Птицы? – приуныл туркмен Ата-Мурад. Он, пожалуй, впервые за всю осаду испытывал страх. – Но где? Не вижу. Да и откуда взяться певчим в эту пору?
– Смотри. – Бахтиар наклонился, подобрал чужую стрелу. Стукнул ногтем по роговой свистульке, прикрепленной к черенку. – Опасная птица! О смерти поет. Не птица – летучая змея. Свистит перед тем, как ужалить.
– Дай-ка сюда… – Туркмен осторожно, будто эфу живую, взял стрелу за шейку, повертел, стараясь держать подальше от глаз, с омерзением бросил, придавил ногой. Прищелкнул языком, сплюнул, испуганный и расстроенный. – Беда. Я слыхал, у предков наших, огузов, тоже были такие. Теперь не делают. Не знаю, почему. Может, обленились. Или стыдно. Каверзная штука! Хуже ядра. Не кости – душу ломает. Чую – начинается самое страшное. Не одолели силой – на подлость пойдут. Знаешь что… давай-ка мы с тобой обменяемся доспехами. А? Хорошо придутся – ростом и осанкой, считай, одинаковы.
– Зачем? – нахмурился Бахтиар.
– Чтоб татар обмануть, – пояснил туркмен. И хитро усмехнулся: – Пусть тебя убьют вместо меня.
Бахтиар сообразил, чего он хочет.
– Смерть не проведешь. Да и к чему? Жил в своей шкуре – и умру в своей.
– Не морочь мне голову, парень! Она и так гудит, как медный гонг. Раздевайся.
Чормагун – осуждающе:
– Злой, бессердечный! Женщина плачет. Женщина ждет. Глаз не может, бедная, сомкнуть. Насквозь истосковалась. А ты молчишь, как идол каменный. Куда это годится? Нехорошо. Давно пора дать ей знать о себе, любовной вестью порадовать горлицу нежную, день и ночь на ветке тоскующую.
– Не смей смеяться! – вскипел чингизид.
– Успокойся, родной. – Чормагун перестал скалить зубы. – Я не смеюсь. Так надо.
– Бессердечный? Не трогай чужое сердце. Это не камень для осадных орудий. Или оно – уже не мое?
– Не твое! Оно принадлежит Чингизхану. Понятно? Пиши, уйгур. Ты, Мэн-Хун, забросишь ядро с бумагой во двор к ненаглядной Гуль – как ее дальше? – Дурсун. Слышишь? Прямо во двор. В середину. Промахнешься – умрешь.
«Убей Бахтиара. Орду-Эчен».
Бурхан-Султан ощупал спрятанный в просторном рукаве бумажный свиток, бережно переложил его за пазуху – не потерять бы, помилуй, господь! – и строго взглянул на двух друзей.
– Согласны?
Алгу и Таянгу не отвечали.