Сколько раз, стоя у трапа, смотрел я на пенящиеся волны морские и думал: "Не прекратить ли ненавистного моего бытия? Капитан будет за это наказан, но нет! Товарищи будут радоваться, что от меня освободились. Не дам им этого удовольствия: буду жить, буду их дразнить и мучить". Три кампании кончились. Мне досталось в офицеры. По наукам математическим я был из числа первых, но по нравственности и поведению отмечен минусом. Директор грозил выпустить меня в армию, может быть, и унтер-офицером. Но вдруг отдали в приказе, что я наравне с другими флотский мичман. Как это сделалось, точно не знаю. Я слышал впоследствии, что моя гонительница, узнав о предстоящей мне участи, испугалась того, что скажут в свете, и убедила начальство не лишать меня чина. Я вышел на свободу. В Кронштадте свел я знакомство и дружбу с первыми шалунами, выучился играть, пить. Главною страстью моею была игра в карты, в кости, на биллиарде только бы играть; главным предметом ненависти и презрения всякая порядочная, благородная женщина, всякая честная девица. Я не верил ни чести, ни добродетели; всякую женщину неразвратного поведения почитал лицемеркою и обманщицею и полагал не только позволительным, но даже и должным преследовать и обижать ее всеми возможными средствами. Меня отправили в Ревель, тогдашнее место ссылки флотских удальцов. Я очутился в своей сфере: сделался грозою и ужасом мирных биргеров, их жен и дочерей, прославился даже между дерптскими реномистами, приезжавшими в Ревель на праздники. "Ein graulicher Kerl!" говорили обо мне кандидаты философии.
Не знаю, чем кончилась бы эта жизнь - разжалованием, поединком или самоубийством, если б не последовало перемены во всем существе моем. Первым к тому побуждением было морское сражение. Я был на корабле "Рогволоде", составлявшем часть Балтийской эскадры. Нам пришлось выдержать жестокий и неравный бой с англичанами и со шведами. Как удивился я тут поведению моих задушевных друзей и товарищей! Храбрейшие сопостаты ревельской полиции, грубые в обращении с порядочными женщинами, дерзкие пред начальниками, побледнели при первом выстреле. Откуда взялось человеколюбие: все они спешили вниз на кубрик, к раненым, для подания помощи. Но те офицеры, которые на берегу вели себя благородно, не проигрывали в карты последней копейки, не утопляли в пунше последней искры рассудка, были спокойны, неустрашимы, храбры. Артиллерийский лейтенант, над которым все мы, молодые шалуны, трунили, который смешил нас своею медлительной исправностью на службе, строгою подчиненностью начальникам, вдесятеро его глупейшим, явился в сражении истинным героем.
Англичане отрезали нас от эскадры; один их корабль бил нас сбоку, другой зашел вперед и очищал палубы продольными выстрелами. Почти все наши люди были убиты или ранены. Капитан был вправе, по морскому уставу, спустить флаг. Он подошел к флагштоку, но тут стоял артиллерийский лейтенант с обнаженною в руках саблею и грозился изрубить всякого, кто только слово вымолвит о сдаче. Я смотрел на него с изумлением. Лицо его пылало, глаза сверкали огнем неестественным, но во всем его положении, во всех приемах было какое-то величественное спокойствие; такими воображал я себе потом христианских мучеников, шедших с улыбкою и пением на верную смерть. Вдруг одно неприятельское ядро разорвало пополам лейтенанта и переломило флагшток. Флаг упал сам собою, и пальба неприятелей в ту же секунду прекратилась. "Рогволод" сдался. Нас, офицеров, свезли на неприятельский флагманский корабль. Имея о нраве войны самые дикие понятия, я воображал, что с нами будет невесть что. Английский адмирал принял нас с величайшей вежливостью, посадил, угостил завтраком, уверял, что никогда не имел дела с такими храбрыми людьми, возвратил нам шпаги и отправил нас к нашему главнокомандующему с учтивым письмом, в котором засвидетельствовал ему, что мы исполнили долг свой, как честные моряки. Все это сбило, перемешало мои темные дотоле понятия. Мы жестоко дрались с англичанами, нанесли им много вреда - и они нас за это уважают. Мы пользуемся славою и честию, а тот, которому мы более всего обязаны, расторгнутый на части, тонет в пучине морской. С одной стороны, великодушие людей, с другой - непостижимость Провидения. Я начал сравнивать, размышлять и наконец добился до того, что есть в мире что-то выше обыкновенного, человеческого, что я сам стою гораздо ниже этого обыкновенного, что по всем законам падший в исполнении долга своего лейтенант не умер совершенно. И так далее. До первой шумной беседы на берегу. Тут прежние буйные потехи, карты, насмешки, кощунства развеяли эти начатки размышления, но не совершенно; семя было брошено и силилось прозябнуть.