По прошествии нескольких десятилетий колония почти вымерла, а остатки библиотеки нашли последнее прибежище в двух жалких комнатенках полуразвалившегося, заброшенного старого особняка. Хозяева особняка, тоже из русских эмигрантов, давно уже затерялись где-то в просторах белого света, но интересы их в Бейруте продолжала представлять баронесса Миллер, старуха-миллионерша, известная в Бейруте изумительными бриллиантами и большим камнем в почке, о котором она любила поговорить на церковных праздниках, еще собиравших (на Рождество и Пасху) обломки Российской империи и их уже почти не говорящих по-русски детей, внуков и правнуков.
Родня баронессы Миллер давно перебралась в США и американизировалась, но сама баронесса решила завершить свой жизненный путь в Бейруте, к которому прилепилась сердцем еще в молодые свои годы, найдя здесь долгожданный покой после долгих метаний по Европе и Америкам. Доставляло ей удовольствие и положение богатой патронессы, благотворительницы своих обнищавших в Ливане земляков. Она помогала им устраиваться в дома для престарелых и инвалидов, брала их па пансион, выдавая пособия на бедность и оплачивая похороны.
Взяла она на свое содержание и библиотеку вместе с библиотекарем Львом Александровичем, выплачивая ему жалованье в дополнение к тем жалким грошам, которые поступали в его пользу от немногих еще заглядывающих в его комнатушку книгочеев — русских старичков и старушек.
Я узнал об этой библиотеке от своих коллег, советских журналистов, работавших в Бейруте и делающих регулярные взносы за пользование библиотекой. Нам же, кстати, Никольский потихоньку продавал из своей библиотеки и кое-какие книги, не видя в этом никакого греха, так как считал, что библиотека все равно доживает свои последние дни, а так он хоть какие-то книги передаст в хорошие руки.
Узнав, что я не только журналист, но и литератор, Никольский стал выделять меня особо и обращаться ко мне не иначе, как «господин писатель», литературу он искренне любил.
Может быть, поэтому как-то в минуту нахлынувшей на этого одинокого человека откровенности Никольский открыл свою давнюю страсть — коллекционирование православных икон и старинных документов. И вторая комната библиотеки, даже не комната, а полутемный чулан с зарешеченным крохотным окошечком, служила хранилищем для того, что он считал ценнейшими сокровищами.
Честно говоря, я ничего не понимаю в иконах, и когда старый библиотекарь однажды допустил меня в свою сокровищницу, я лишь полюбовался его коллекцией, без окладов развешанной по стенам, и сказал несколько ничего не значащих вежливых фраз, чтобы не прослыть полным невеждой и не обмануть возлагавшихся на «господина писателя» ожиданий.
Здесь же, в комнатушке-чулане, я обратил внимание па старую, застеленную грубым серым одеялом железную койку и тумбочку с чайником и несколькими тарелками. На давно не мытом каменном полу, у самой койки, стоял старый, видавший виды телефонный аппарат.
Никольский, судя по всему, иногда здесь и ночевал.
И вот теперь... Объяснять мне ничего было не нужно. Хлипкая белая дверь, ведущая в чулан, взломана профессионально — несколько щепочек да вмятины на дверной раме — вот и все следы, что были оставлены взломщиком.
— Иконы? — почему-то решил я.
Библиотекарь отрицательно качнул головой.
— Взяли что-нибудь ценное? Лев Александрович, да не молчите же!
Он поднял лицо, морщинистое, обтянутое серой, в старческих коричневых пятнах кожей, и вдруг уголки его тонких синеватых губ дрогнули и растянулись в торжествующей улыбке:
— Не взяли, господин писатель. Ничего не взяли!
— Так это же здорово! — обрадовался я за старика. — Значит, дело не в книгах и не в иконах. Просто кто-то польстился па пустующий особняк и решил проверить, нельзя ли в нем чем-нибудь поживиться. Наверняка взломщик искал что-нибудь более, на его взгляд, ценное. И ничего не нашел. Сюда, я думаю, уже больше никто не полезет... Вам теперь бояться нечего.
Я говорил все это со всей убежденностью, чтобы успокоить взволнованного, продолжающего с хрустом перетирать высохшие пальцы Никольского, и чувствовал, что говорю в пустоту. Улыбка, еще несколько мгновений бывшая на его губах, вдруг исчезла, его пергаментные, лишенные ресниц веки мелко подрагивали...
— Более ценное, — вдруг повторил он мои слова раз и потом еще раз, растягивая, вслушиваясь в каждый произнесенный звук. — Более ценное...
Словно очнувшись, он вдруг вскинул на меня заискрившиеся глаза и вызывающе прищурился:
— Вы, господин писатель, наверное, считаете, что более ценное — это золото, серебро, камни? Что ни за чем другим ворам приходить сюда не было нужды?
Его дребезжащий старческий голос окреп от гнева. Я начал было убеждать его, что совсем так не считаю, но он отвернулся и, словно не слыша моих слов, задумался.