— Нет, дурак, — сказал Федя. — Совсем не то… Ой, я даже не знал, что такое у нас печатают!
— Какое? — Гоша опять подумал о всяких непотребных подробностях человеческих взаимоотношений.
— Журнал там один… Да не «Наука и жизнь», другой совсем!
— «Огонёк»?
— Сам ты «Огонёк»! Такой… Не по-русски. А на обложке картинка… Знаешь, какая?
— Голая?
— Не голая, а наш Хрущёв! Только не фотография, какие везде висят, а как у нас на капиталистов… Карикатура. Вот!
— Врёшь. Это, наверно, президент американский.
— Что я, не знаю? Спорим!
— Надо у Володи спросить.
— Да ну! Я, выходит, у него рылся там… Неудобно…
Вскоре у них в лагере был родительский день, и к Гоше мать приезжала, а к Федьке — отец и мать, навезли всякой всячины. Вечером, после линейки, Федя сказал Гоше, прожёвывая домашнее печенье:
— Я у отца спрашивал про журнал этот. Он говорит, это всё вражеские вылазки, и там враньё одно. А кто такое увидит, должен сразу сообщить…
— Кому? — спросил Гоша.
— Не знаю, отец не сказал…
В четверг их отряду объявили, что у вожатого Володи заболела мать, и он срочно уехал.
А на следующей неделе появился новый вожатый.
3
Некоторые из тех, кому посчастливилось читать моё жизнеописание, спрашивали: а что, действительно я такой уж эротоман, блудник, распутник или довольно удачно притворяюсь? И всякий раз я отвечал примерно одно и то же.
Нет, как эти слова ни ласкают слух истинного мужчины, как ни льстят самолюбию, я, увы, не могу к таковым себя причислить. Ибо эротомания — вообще род болезни, правда, проходящей (я знавал таких людей), а разврат, разгул, блуд — это, в какой-то мере, способ существования: я же, всё-таки, находил иные формы бытия.
Скажу больше: не только себя, но и таких мастеров по этой части, как дон Жуан или Казанова, я бы так не окрестил, потому что и тот, и другой — насколько начал я понимать, мудрея с годами, — охотились за женщинами и меняли их, извините, «как перчатки», не столько ради удовлетворения собственной страсти, или, если угодно, похоти, и не похвальбы для… сколько в отчаянных поисках истинной любви — какую никак не могли найти. (Вероятно, оттого, что Природа так и не удостоила их этого чувства.) Но чего у них тоже не было в помине — так это корысти, желания унизить, надругаться… В большей степени, руководили ими, пожалуй, любознательность, пытливость, искренний интерес к человеческим характерам и судьбам, к диковинным извивам взаимоотношений между мужчиной и женщиной. (Откуда бы иначе мой почти что однофамилец Казанова набрал материала для двенадцати томов своих «Мемуаров»?)
Я поступал почти так же в меру своих скромных сил и способностей, вряд ли умея при этом испытывать какие-либо сильные чувства, если не считать таковыми острую потребность узнать как можно больше о человеке. В данном случае, говорю о женщине. И, если это оканчивалось дружбой, или даже интимной близостью, то что же тут плохого, в конце концов?..
После этого краткого и достаточно откровенного вступления, причём, с некоторым уклоном в демагогию, то есть в сторону одностороннего осмысления, перейду, наконец, к рассказу о последующих событиях…
Скажу прямо: светловолосая Белка (Лена) в спектакле «Орешек» не на шутку заинтересовала меня. Да и почему бы нет? Чудесные серо-голубые глаза (о которых я уже говорил, но они заслуживают лишнего упоминания), ноги — от ушей, приятное лицо. Хотя, вообще, балетно-спортивное телосложение меня никогда особенно не привлекало, но ведь красиво, ничего не скажешь! Лена, действительно, короткое время, после театрального училища, работала в эстрадном балете, куда ей помог устроиться один довольно пожилой, но… (при чём здесь «но», я не совсем понял, однако Лена употребила именно этот противительный союз)…но добрый, хороший человек из эстрадного мира, с которым она довольно длительное время находилась в близких отношениях…
— Он не так давно умер, — с грустью говорила она, — и, поверьте, Юра, он хотел на мне жениться, но не смог этого сделать: у него была жена, и она тяжело болела. Не знаю, правда, согласилась бы я, — задумчиво добавила она, — но мне было с ним спокойно, и все годы я хранила ему верность.