Иногда, особенно к вечеру, когда темнеет, мне вдруг начинает казаться, что жизнь ушла, вернее, выбрала для себя какое-то новое русло и льется где-то там, не задевая меня. Вдруг покажется, что ушли слух, цвет, нюх, — ничего нет. Вот и сейчас, опять. Скорей, скорей что-то сделать, разбить стекло — звон, ударить ладонь об острое, почувствовать...
Тугая дверь на пружине. Кафельный пол с деревянной кашей опилок... И сразу все обрушилось на меня.
Старик в старом кителе стоит у стекла, а за стеклом, на высоком деревянном стульчике, обвязанная под мышками пуховым платком, кассирша за серебряной, с узорами, кассой, постучала по клавишам, ткнула мягкой подушечкой на краю ладони, машина прогудела, и сразу выскочил ящик, разделенный на ячейки. Одним пальцем — на ногте скололся лак — она выдвинула несколько монеток и, щелкнув, выложила их на гладкую мраморную тарелку с ямочкой. Старик поелозил скользкими монетками, потом все же сумел поднять их с гладкой поверхности, взял оторванный и протянутый ею белый чек. И еще немного помедлил, словно запоминая...
Рядами стоят белые, холодные, чуть опотевшие бутылки с серебристыми крышечками в синюю и желтую полоску.
— Нарезать?
Ломтики сыра, изгибаясь, падают один на другой, ступеньками, нож смутно темнеет, проходя сквозь сыр.
Картошки, кувыркаясь, едут по конвейеру, потом, гулко грохоча, скатываются по жестяному желобу вниз, сразу распирая сумку.
Желтые, морщинистые тела огурцов в мутном рассоле, стволы петрушки — поваленные хвощи... мокрый, пахучий лес мезозойской эры.
Внизу, в коробке из зеленых реек, — тугие, скрипучие кочаны капусты, похожие на крепкие голые черепа со вздувшимися от напряжения, разветвленными венами. Продавщица перебирает их грязными руками в перчатках с отрезанными пальцами, обрывает верхние, истрепанные листья.
И всюду — запах увядающей зелени, земли.
Человек в белой рубашке, зацепив зубчиком круглой жестяной крышечки за мраморный угол прилавка, с шипеньем открыл бутылку, крышка упала, брякнув, а он стал пить пиво прямо из горла. Вот выпил, оставив внутри лишь блестящие пузырьки-перегородки.
Мясо, на иссеченной колоде, отпадает под чавкающими ударами ножа ровным красным брусом с искорками льда...
Все это сразу нашло на меня — блестящей, пахучей волной. Слава Богу, я еще жив.
Через площадь, покрытую разбросанными черно-белыми спичками, сжатыми шуршащими бумажками от мороженого, — в метро. Звякнув, в железную горсть автомата выпали три пятака. Тепловатый, с запахом керосина, ветерок. Обшарпанная, серая, рифленая дорожка идет сначала ровно, потом плавно изгибается вниз и вдруг начинает прямо под ногой разламываться на ступеньки. Снизу наплывают матовые фонари. Поручень из черной потной резины чуть отстает, приходится перехватывать, с тихим шелестом отрывать прилипшую ладонь, переносить вперед. Вот я делаю короткий, как в мазурке, шажок и стою на железной площадке, покрытой рубчатой резиной.
Из тоннеля подуло земляной сыростью. Осветило рельсы... В вагоне тесно, тепло, тихие разговоры.
— Лиза устает.
— Лида?
— И Лида устает...
На блестящем поручне от пальцев остаются мутные пятна, чуть пошире самих пальцев.
На остановке двери с шипеньем разъехались, и несколько раз с замиранием и легкой тошнотой почувствовалось, что вагон покачнулся с боку на бок, как лодка, когда в нее входят.
...Я открываю дверь ключом, привычно прохожу кухню. Тяну дверь, по щели с шелестом падает свернутая газета, — я всегда закрываю дверь на газету, чтобы ее не открыли сквозняки... Вхожу — и ничего не могу понять: все разбросано, сдвинуто, разорено... Я стою, и постепенно до меня доходит: да я же переехал отсюда, днем... И вот опять пришел, машинально... Но меня уже здесь нет... Я здесь словно вор... или как во сне.
Белая дверь немного тоньше стены, и в стене уступ, выкрашенный синей краской. Дверной крючок, выбрасываемый из кольца то зло, то весело, выдолбил здесь затылочком узкий глубокий паз, из которого иногда по вечерам вдруг начинает ссыпаться струйкой мел.
Обои внизу, под вешалкой, избиты короткими черточками — вмятинами, — здесь, войдя с улицы, снимали обувь, стоя на одной ноге, сопя.
Стенной шкаф открыт. Носки лежат двумя упругими комочками. Галстук соскользнул с вешалки и сполз по груде старого белья, как змея.
На другой стене, над креслом, — темный след от головы. Под широкой, гладкой, блестящей поверхностью обоев выступают камешки — видно, были жесткие крупинки в клейстере. Края обойных полос накладываются, сверху вниз тянутся утолщения, иногда на них темные пятна — видно, при разглаживании здесь выступил капельками клей и был аккуратно размазан пальцем. А тут, еще раньше, был вбит гвоздик, и при натягивании, разглаживании обоев он выдрал себе крышечку, кусочек бумаги, который держится на одном краю, то открываясь, то прикрываясь как фортка...
Вот опять про какие-то гвозди! А что, нельзя? Грибы — это пейзаж, а гвозди — нет? А у нас грибы не растут. Наши грибы — гвозди.