— Слушай, я тебе все разжевывать должен? Папа, говоришь, уехал? Надолго ли? Ты думаешь, он это дело так оставит? В один прекрасный день я тебя найду вон там, — он кивнул за окно, — во дворе с проломленной головой. А еще хуже — менты, причем не из «пятерки», а какой-нибудь ОМОН, проведут шмон и найдут у тебя в матрасе мешок с «планом». Тебя на зону лет на пятнадцать, а мы, кто здесь останется, будем ребятам из отделения целый год штраф платить. «За нарушение общественного порядка». А люди здесь небогатые, сам знаешь. Есть еще вариант: я просыпаюсь, а ты спишь вечным сном с ножом в спине и на рукоятке мои «пальчики». С Александра Александровича станется — может и такое организовать.
Игорь закурил, откинулся на матрасе и уставился в потолок. Жалко парня, но что делать — сам виноват.
Владик потерянно молчал. Снизу донеслись голоса соседей — бомжи вернулись с промысла и разбредались по комнатам. Лосев встал и принялся собирать вещи в рюкзак. Вещей было немного: пара джинсов, свитер, две-три рубашки, бритва. Краски и кисти он сложил в этюдник.
— А картины куда? — спросил Лосев.
— Оставь, я спрячу. Как обоснуешься — дай знать. Если получится картины продать — деньги вышлю.
Владик забросил за спину рюкзак, повесил на плечо этюдник, потоптался, в последний раз оглядывая комнату.
— Давай присядем на дорожку, — предложил Корсаков.
Они присели на матрас, закурили. Владик сопел совсем, как обиженный мальчишка. Ничего, подумал Корсаков, ему и впрямь надо что-то менять в жизни. Докурили, Владик поднялся, Корсаков пошел его проводить.
— С мужиками не прощайся, — сказал он, отодвигая радиаторы от двери, — пусть думают, что ты на Арбат пошел.
— Ладно. Ну, бывай, Игорек, — Лосев протянул ему ладонь, — как остановлюсь где-нибудь — пришлю весточку.
— Счастливо, Влад, — Корсаков пожал Лосеву руку, посмотрел, как он медленно спускается по ступеням и, закрыв дверь, вернулся в комнату.
Эх, жизнь — дерьмо, подумал он.
Трофимыч ссудил Корсакову провод с лампочкой. Прикрутив ее к проводам, торчащим из потолка, Игорь щелкнул выключателем.
— Да будет свет, — сказал он и оглядел свое пристанище.
При электрическом свете вид был, прямо сказать, так себе. Поганый был вид. На потолке, в углах сплели паутину пауки, на обоях ясно проступили карандашные рисунки — раньше, если собиралась компания, Игорь на спор рисовал десятисекундные портреты. Ага, вот эту пьянку он помнил.
Владик притащил откуда-то девиц и море выпивки. Игорь рисовал всех желающих. Некоторые из девушек обдирали обои со своими портретами и просили подписать. Корсаков, чувствуя себя новоявленным Пикассо, небрежно ставил росчерки на рыхлой бумаге. Закончилась пьянка грандиозной всеобщей любовью — на следующий день даже бомжи-соседи таращили глаза и качали головами.
— Ну вы, ребята, даете. Одно слово — художники.
Корсаков спустился в подвал и притащил наверх картины, которые он не решался хранить в комнате — несколько особо дорогих ему холстов. Он расставил их напротив матраса, уселся на него и, закурив, принялся вспоминать.
Вот эту он написал после развода, по памяти: ребенок — девочка лет трех, уходила, оглядываясь по ромашковому полю. Это когда он еще был женат, они снимали полдачи под Дмитровом и ходили на канал имени Москвы через ромашковое поле, а дочка бежала впереди, оглядывалась и все торопила их.
А вот эта картина написана, дай бог памяти… А-а! Жук в тот раз уговаривал продать несколько картин, а когда Корсаков отказался, притащил водки и девок с Тверской. Игорю тогда поосторожней бы, а он гусарил, показывал, какой он крутой — садил стакан за стаканом без закуски, а девки подбадривали. Наутро очнулся — половины картин как не было. Жучила, гад, сказал, что Корсаков их спьяну раздарил девкам. Это потом только Игорь узнал, что у Жука такой прием: подпоить несговорчивого живописца в теплой компании, а после сказать, что картины подарены девочкам. Девчонок, конечно, не найдешь, да никто и не искал, а Жук выгодно сплавлял полотна. На этом и поднялся, скотина. С горя Корсаков квасил неделю, а опомнился только когда ночью явились ему черти и поманили за собой. На этом полотне изобразил Игорь Евгения Жуковицкого. Вернее, не самого Жука — кому он интересен, урод вислозадый, а его поганую душу. Картина получилась кошмарной — Гигер позавидовал бы. Корсаков и сам на нее смотреть не мог — страшно становилось, а потому убрал в подвал. Но продавать картину не хотел: пусть будет, как напоминание и о Жучиле с его подленькими приемчиками, и о чертях, тащивших Корсакова в преисподнюю.
А вот полотна, о которых Жуковицкий расспрашивал: на одном летящий снег, как если бы на него смотрел лежавший на земле человек. Снежинки будто замерли в хороводе. Именно замерли, а не летят, кружась, на зрителя. И в хороводе их есть какой-то смысл: из хаотичного движения они складываются то ли в надпись на незнакомом языке, то ли в математическую формулу.