Старичок, стыдивший их богоотступничеством, видя, что все они повернулись в одну сторону, сначала смешался, а потом приложил руку к уху и сказал:
— Ась?
— Про Филина кричать, — сказал кто-то около него и еще кто-то крикнул наверх салтыковским людям:
— Ей- Богу?
— Что там? — сказал и боярич, обращаясь, однако не к салтыковским людям, а к своим.
Но ему ответил один из салтыковских:
— Филин тут!
И так как он не понимал, про какого это филина начался вдруг разговор между осажденными и его людьми, то ему разом стали объяснять и со стены, и около:
— Филин, жидовик…
— Который масляные часы делает…
— Еще у него дочь гадает.
— Старик такой в очках.
Филин был в длинной шубе совсем ему не по росту, и оттого волочившейся по снегу…
Шуба была распахнута, потому что он бежал, размахивая руками… И что всего чуднее — на его ногах были только полосатые чулки и домашние туфли, в которых на улицу он выходил только летом.
И шапки на нем тоже не было, а была одна черная ермолка.
Он бежал посреди улицы, а не около стен, как всегда, и то поднимал руки над головою, то бил себя кулаками в грудь.
Когда он добежал до толпы, то остановился только на одну минуту и сейчас же бросился в толпу, крича:
— Ой, пустите же меня до вашего пана, у которого этот бродяга заколол трех молодых людей.
Услышав, что он кричит, так как в толпе стало вдруг тихо, и один только этот вопль и дребезжал теперь полный слез в морозном воздухе; боярич стал расталкивать толпу и закричал тоже так, что все его слышали.
— Не тронь его! Давай его сюда!
И сейчас же расступилась толпа, и он увидел прежде всего белую рубаху с расстегнутым воротом и волосатую грудь, которую царапали судорожно сведенные красные от мороза пальцы с желтыми грязными ногтями.
Рубаха была не только расстегнута, но и разодрана…
Потом Филин схватился за голову, за свои седые длинные пейсы, и когда сейчас же он протянул к бояричу руки, у него под ногтями осталось несколько этих седых волос вырванных из пейсов.
Он упал на колени и хотел обнять ноги боярича, но тот отступил.
Тогда Филин опять простер к нему руки, и его голос снова забился в безграничной скорби, задребезжал, застонал и заплакал:
— Ой, пане, пане! И вы не знаете, что сделалось! И вы не знаете, кто он. Он великий волшебник… И он убил ваших людей, и увез мою дочь… Ой, пане, я знаю, куда они убежали… Они убежали в Тушино… Вот куда они убежали… Ой, пане, спасите мою дочь!
— Стой, ты! — крикнул боярич, так как Филин бросился опять к его ногам и ловил их своими красными пальцами, которые от холода уже начинали синеть.
Боярин опять отступил. Тогда он пополз за ним по снегу и за ним волочилась его шуба. Туфли свалились с его ног. Сквозь старые прорванные чулки желтели ступни ног.
Боярич закричал:
— Держите его под руки!
Филина подняли.
— В Тушино, говоришь!
— Ой, в Тушино.
— А давно?
Уж отзвонили колокола.
Кто-то подкатил палочкой к его ногам туфли.
И кто-то, сказав угрюмо: «Чего гнушаешься? Тоже человек», — взял туфли в руки, вытряхнул из них снег и поставил так, чтобы Филину удобно было всунуть в них ноги.
Он и сделал это, всунул ноги в туфли.
Боярич сказал, раздумывая:
— Догоним ли?
И спросил у Филина:
— На чем поехали?
— В санях…
— Знаю, что не на телеге… Лошадей сколько?
— Одна.
— Одна?
— Одна.
— Догоним! — крикнул боярич. — Давай лошадей! Пустите!
И направился к саням.
***
В Москве в то время в Кремле уже стояло польское войско, и Москва уже присягнула на верность Владиславу-королевичу. Распоряжался всем в Москве гетман польский Жалевский да боярин Салтыков, много потрудившийся для избрания на московский трон сына польского короля.
Когда боярич выбрался из Москвы на большую дорогу, его настиг отряд польской конницы и заставили вернуться.
Молчанов так и сгинул с тех пор. В Москве его уже больше не видели. Но рассказывали, что он действительно приютился у тушинского царька.
Тушинские волки
ГЛАВА I.
К постоялому двору в селе Тушине подъехали в санях женщина, закутанная в шаль и шубу, и мужчина в простом синем домотканого сукна зипуне.
Содержатель постоялого двора Иван Азейкин стоял на крыльце, засунув руки в карман засаленной на груди и застегнутой только на два верхних крючка, потому что нижние крючки были оторваны, поддевке. Поддевка была короткая, едва доходила до колен. На ногах Ивана Азейкина были сафьянные сапоги, сильно поношенные; только вблизи можно было рассмотреть, что сапоги раньше были красного цвета — они совершенно слиняли. Кроме того, вероятно, от неуменья ходить в таких сапогах, они были стоптаны, и носки отставали чуть не на вершок от пальцев, загибаясь кверху.
Он был без шапки. Он вышел на крыльцо, должно быть, чтобы покормить кур и покараулить, чтобы их не отогнала собака от выставленной им чашки. Куры клевали из чашки сбоку крыльца, и тут же сидела эта собака, черная, с белой грудью и лапами, насторожив острый уши и глядя прямо в чашку.
Не вынимая рук из карманов поддевки, Иван Азейкин крикнул: