Против одиноких хуторов в головище Рати, повыше Суровцова, старый пасечник-однодворец Никита Талагаев давно приметил на том берегу ручья какой-то подозрительный тёмный бугорок, которого никогда прежде не видал его опытный глаз степняка. Не знал Никита доподлинно, что это такое, однако и смотреть не пошёл. Осторожен был старик. Не со вчерашнего дня жил, знал, какие оказии в степи бывают и как ни за что, ни про что добрых людей по судам мыкают. Сколько раз и бабы приставали: « Глянул бы ты, Данилыч, сходил, что за оказия такая. Не было, не было ничего — вскочило, как бельмо на глаз. Навоз — не навоз. Лошадь, что ли, околела. Недалече сходить-то, шатуны-то тебя, старого, Бог даст, донесут»
— Много вы, дуры, знаете! Умны больно, — ругал их старик. — Вы брешьте-то поменьше, а побольше помалкивайте. Али спины зачесались? Не стегали давно? Жительство ваше с этого боку, к тому бокунам никакого нет касательства. Ну и пущай себе лежит. Не мы клали, не нам подымать. Господь знает, зачем положил. А мы сторона. Вот сунься у меня кто на тот берег! Узнаю я!
Так и лежал всю зиму на пустом безлюдном поле этот страшный чёрный бугорок. Его не видно было ниоткуда, потому что никаких дорог не проходило через это пустынное поле, сбегавшее пологою покатостью а Ратскому ручью, и только из пасеки Данилыча, которая лежала напротив, на другой такой же покатости ручья, можно было заметить среди чёрных обледеневших кочек и насыпанных снегом борозд осеннего взмёта завеянную снегом кочку иного размера, иного вида.
Старик Данилыч, выходя по зимним зорям на свой огуменник расчищать глубокий снег, забивший омёты яровой соломы, подолгу смотрел с высоты омёта, опершись на вилы, на эту занимавшую его кочку. Хорошо навострился его глаз отличать издали и падаль, и оброненную свитку, и забытую в поле копну, и свалившуюся с воза охапку сена. Нет, не то что-то. Мудрёное что-то лежит, чуялось сметливому старичку. И каждый день, прежде, чем взяться за вилы, наваливать солому на воз, непременно посмотрит старик за речку на чёрный бугорок: не случилось ли чего с ним? Нет ли перемены какой? Но в нём ничего не изменялось; он лежал, как все другие глыбы земли, недалеко окружавшие его, окоченелый на зимнем морозе, заносимый метелями, оголяемый ветром, лежал с самого Знаменья до весенних сороков. Он возбуждал любопытство не одного талагаевского хутора. Сколько раз видел Никита: подлетят к нему вороны, покружатся. покружатся над ним и опустятся около; какая посмелей, начнёт бочком припрыгивать к нему, прыгнет и остановится, поглядывает с недоверием. А к самому боится подойти. Сажени на три поодаль держится. За всю зиму ни одна ворона сесть на него не посмела. А кружилось страсть сколько.
Диву давался старый Никита. Неспроста что-то: ворона — птица умная, ворона знает, что делает. Подходил раза два и бирюк на вечерней заре. Вытянет серую шею, нюхает, нюхает, завоет, словно заплачет. Аж собаки Никитины на цепях запляшут. А подойти тоже не подходит. Тоже стережётся. «Зверь, известно, умнее человека. Он духом слышит», — соображал себе молча Никита.
Под самые сороки пересухинский сотский с старостою и податным заехали в хутор Никиты Талагаева — подати собирать. Угостил их Никита — поставил медку, вина поднёс. «Всё будто правительство, нельзя ж!» — сам себя оправдывал скупой старик.
Получили подати, стали назад в село собираться, Никита им ни слова.
— А можно, — говорит староста, — Никита Данилыч, тем боком проехать, бугром, тут дюже снежно?
Никита и отвечает:
— Чего ж не можно? Должно, можно. Там месте на юру, не лощиною, там завсегда снегу меньше бывает, господа начальники, а только мы, признаться, тех палестин не касаемся, нам не рука. Всё этим боком ездим.
Поехали начальники через ручей. Взъехали на бугор, пятится лошадь назад. Что за диковина? Глянул сотский вперёд: э, да никак человек мёрзлый! Остановили лошадь, подошли — и то человек! А лежит мудрено: скорчился на коленочках, ничком к земле; лаптишки плохонькие, пятками вверх глядят; как натянул рукою свитку на ухо, так и застыл, а шапки нет. Поглядеть — живой лежит. Толкни его — поднимется, пойдёт. Даже волосы по ветру развеваются, и свитка шевелится. Подивились начальники, покачали головами, сунулись опять к Никите.
— Беда, старый: у тебя на поле человек мёртвый; убитый ли, мёрзлый ли, Господь его знает. Чего ты об нём начальству не доносил?
— А моё дело сторона, господа начальники, — отвечал Никита. — Я никаких ваших делов не знаю. Что там на поле за речкою делается, то до мово двора не касается. Мы с этой стороны, а поле с той. У нас и загонов там нет, и дороги мы туда не знаем. А из избы нам ничего не видать. Да коли б и видать что — зимнее дело. Снегом занесёт, разве рассмотришь?
— Под снегом где рассмотреть! — подтвердил староста. — Что навоза куча, что человек — всё едино! А только тебе, старый, становому придётся поклониться. Как раз против твово двора. Как бы ещё резать к тебе не приволок. Опричь тебя не к кому.