— Да ты встань, расскажи толком, старик! — усовещал его Лука Потапыч. — Что ты мне в ноги-то кланяешься? Я, брат, не икона. Человеку грешно в ноги кланяться. Потому, тварь твари поклоняться не должна. Тварь Создателю своему поклоняться должна. А ещё седой человек! Стыдно, брат, Никита Данилыч; при народе скажу, стыдно.
— Ваше благородие! Не позорьте моей седой бороды! Али хуже меня не обыскалось? Мы сами, ваше благородие, послужим. Чем только прикажете. — продолжал валяться старик.
— Да ты говори: твой это хутор, что ли? — помог ему становой. — Ну и давно бы так! Кто ж тебя знал, куда ты забрался! Видишь ведь народ Всё свои расчёты. Чтоб с него подводы не брать, полковых не ставить. Вот и разбрелись по всем болотам, благо место есть.
— Помилуйте, ваше благородие, мы от мирской службы не открещиваемся. Это ещё деды наши хутор ставили. Сто лет, почитай,будет.
— То-то, сто лет! Пасека-то у тебя большая?
— Считать не считаем, ваше благородие, а Бога благодарим. На своё пропитание хватает.
— Спужался старик! — засмеялся плутоватый рыжий мужик, бойко посматривая на станового. — У него, ваше благородие, сот до двух колодок стоит. Старик крепкий.
— Ну уж пожалеть, ребята, старика? — усмехнулся простоватою улыбкой Лука Потапыч. — Бог с ним совсем! Вези в село. А старичок становому парочку колодочек подарит на разживу. За почёт. У тебя-то ещё будет, своя пасека, а мне что перепадёт, то и моё. Я, братцы, мирской человек, не хуже вдова горемычная! — засмеялся Лука Потапыч, с весёлым добродушием поглядывая на мужиков.
И потянулась дальше по хуторам, к селу, печальная процессия. Не один сибирский шаман, развозящий в своих санях деревянного идола для ниспослания обилия в чумы кочевников, позавидовал бы Луке Потапычу, когда он провозил от избы к избе села Прилеп, начиная с самого края, добытую им в далёком поле окаменевшую коленопреклонённую фигуру. Ни один тунгус или корел не чувствовал такого ужаса перед своим безобразным идолом, какой чувствовали бедные прилепские однодворцы при приближении страшной колесницы, на которой лежал ничком на коленях неподвижный человек, закрывающий свою обнажённую голову.
Только на третий день уездный доктор, приехавший с следователем в Прилепы, мог произвести вскрытие трупа. Когда отбили от него землю и оттаяли руки, толпа мужиков, наполнявшая комнату, сразу узнала, кто был замёрзший.
— Лёвка из Пересухи! С мелентьевского двора! — пронёсся по избе тихий, но дружный шёпот. Словно людям было неловко стыдить этим признанием бедного погибшего бродягу, так долго укрывавшего от них своё горемычное лицо.
— Осрамил мою седину, сыночек, — охал Иван Мелентьев, получив скорбную весть. — Жил, как пёс, и умер, как пёс. Без христианского погребения. Ни при дедах, ни при отцах наших того на роду у нас не было, чтобы крещёного человека что борова потрошили. Оплевал мою старую голову!
Выла Арина, выла невестка, оставшаяся вдовою. Она не жалела мужа, он был ей всегда хуже ворога, но она знала приличия; она чувствовала, что это её день, её обязанность плакать и причитывать, и что все должны хоть для виду утешать её. «Нельзя же, всё-таки муж», — говорили промеж себя бабы.
Василий был с Лёвкой дружнее всех. Тяжко у него было на сердце, когда он возвращался пешком из Прилеп, куда следователь требовал его, чтобы признать убитого. Он видел на столе волостной избы синий опухший труп; этот труп был тот самый Лёвка, с которым он ещё так недавно рыскал по лесу за птичьими гнёздами, стерёг жеребят, бродил по полям и болотам. Они оба были тогда беспечными босоногими мальчишками и никто из не думал, что жизнь поджидает их в коварной засаде с позором и горем.
— Опять беда стряслась! — вздыхал Василий. — Кому что, а нам всё горе. Не возлюбил нас Господь. И мне не слаже брата!
Весна
С «Алексея — с гор потоки» четыре раза подходила вода; «весна ноги свесила!» коротко заметил мельник Кудим, когда потекли потоки. Суровцов целые дни проводил на мельнице; он ждал дружной весны и боялся за свою плотину, которую только что справил заново с большим трудом. Но мельник Кудим был старый боец. Он молча щурился на небо, молча поглядывал на широкую пасть Ракитина верха, открывавшуюся прямо в пруд, от прилепских яруг, и ничего не отвечал на беспокойные расспросы своего хозяина.
— Придёт, тогда видно будет! — был у него один ответ.
Четыре раза молча отворял Кудим заставки на обеих скрынях, на холостой и на рабочей, и четыре раза выпускал целиком весь пруд. Но снега были ещё такие, что ни разу суровцовский пруд не мог дойти до пересухинской мельницы, всё заедался в рыхлых снегах, которыми был набит олешник и низкая луговина.
— Когда ж самая вода, Кудим? — приставал Суровцов, которому это ожидание воды не давало ничем заняться.
— Вода сама будет, что её кликать! — отвечал неразговорчивый Кудим. — Она знает, когда ей быть. Неделю не дойдёт или неделю пройдёт Благовещенье.