Сейчас же за ракитами усадьбы началось поле. Недавно распаханная степь лежала широко и безлюдно в этот ранний утренний час; обычного горизонта с белыми храмами, с синевою лесов уже не было; степь скатертью расстилалась и сбегала во все стороны. Море наливавшейся ржи охватывало узкую травянистую межу, по которой неслышно катился кабриолет. Колосья стояли высокою сплошною стеною, из-за которой едва была заметна даже голова Танкреда, а Кречет прятался в ней совсем с ушами. Стена ржи прерывалась только для того, чтобы дать кое-где место такой же сплошной стене яровых хлебов. Над клинами цветущей гречихи, белой и густой, как сметана, стоял сладкий медовый пар, в котором тучами жужжали и гудели отроившиеся пчёлы. С высоты седла видны были потонувшие в этом молочном море крошечные лески степных западин, в которых ютились одинокие пасеки. Лески эти торчали островками по всему пространству недавней степи, в котловинках высохших озёрок, в глубине балочек и лугов. Только вёрст через пять прекратились поля, и кругом раскинулась настоящая зелёная степь, с степными травами, с высоким курганом вдали, с коршунами, плавающими высоко в неподвижном воздухе. Кречет весело заржал, почуя простор, и Суровцов для потехи свернул на зелёную ровную скатерть, где можно было припустить дикого скакуна, не боясь ничего.
— Вот теперь не хотите ли наперегонку? — с улыбкой спросил он Надю, пригибаясь к шее коня и приподымая нагайку над его ушами.
Не успела Надя произнести слова, как уже Кречет и Суровцов исчезли из её глаз; на Суровцова напала минута юношеского увлеченья; он гикал, как татарин, и всё больше и больше отдавал коню поводья; Кречет расстилался птицей; Надя только видела частые взмахи его задних подков, сверкавших на солнце. Казалось, он уносился в беспредельную даль с каким-то безумным отчаянием. Напрасно Танкред попёр своей могучей грудью за ним вдогонку: степной скакун словно опьянел от вольного воздуха степи вместе со своим всадником. У Нади тоже захватывало сердце от этой сумасшедшей гонки.
Летнее утро, везде прекрасное, здесь, в этом отрывке настоящей безлюдной степи, затерянном среди полей, казалось ещё прекраснее. Торжественная тишина пустыни царствовала кругом; высокий древний курган, прозываемый в народе «Царской могилой», одиноким пустынником высился среди равнины, полный преданий и таинственности. Стожки зелёного сена были раскинуты недалеко по зелёной траве, и стада крупных дроф, прилетавших по старой памяти на знакомую степь, спокойно, будто отары овец, паслись между этими стогами.
Безотчётные и сладкие замиранья подступили к Надиному сердцу, когда она неслась в своём кабриолете по степи вслед за уносившимся скакуном Суровцова. Надя не любила общества, города и выдуманных условий общественной жизни. Ей были по душе только простые люди, дети и неиспорченная природа. Давно её грудь не дышала такою свободою и простором, как здесь, среди зелёной безмолвной степи. Давно не сияло над нею и такое безмятежное утро. Её кровь взыгралась от быстрой езды и теперь расходилась широкою и радостною волною по здоровому организму, уже запросившему жизни. Наде казалось, что она сидит не в шарабане с сестрой Варей, а там подальше, на диком скакуне, вся охваченная степью. Кто-то ей принадлежащий, ей нужный, ею постоянно видимый, несётся там не то рядом, не то вместе с нею. Она смотрит на степь его взором и дышит его грудью. Что думает он, то и у неё в голове. Она слилась с ним в одно существо.
Надя ещё ни разу не думала о замужестве, о выборе человека по сердцу. Она жила одной жизнью настоящего, как живут дети. Думать она просто боялась и не умела, как казалось ей самой. Ничего не думая, не рассчитывая, сердце её остановилось на Суровцове, и прежде, чем Надя заметила это, он сделался ей близким и нужным. Надя не загадывала, что выйдет из этого, и избегала давать себе ясный отчёт в своих чувствах. Она считала Суровцова своим, и только: у Нади не много было убеждений и знаний; но в это немногое она верила непоколебимо. Если ей почему-нибудь казалось, что человек хорош, она считала это вне всякого спора и сомнений и не слушала затем никого. Чутьё неиспорченной натуры, ещё не подкупленной никакими житейскими соблазнами, било в ней могучим ключом, и это инстинктивное ощущение своей внутренней правды невольно сказывалось в непобедимой самоуверенности Нади, которую посторонние считали за упрямство и ограниченность невоспитанной девушки.