Никто ему не возражал, потому что все чувствовали то же самое. На полу очнулся старший лейтенант Гулак, он бубнил, что всю жизнь вкалывал, чтобы вот так вот закончить. Мысль о том, что его прилюдно разжалуют, не пугала его так, как вероятное возвращение к сапожному ремеслу, а это теперь было возможно, как никогда.
Однако нужно было собраться с духом.
— Товарищи! — уныло скомандовал майор, — Все по местам, и держаться, как в бою. Мы можем либо победить, либо пасть. Таперича все решится!
— У меня такое чувство, что мы падём, — прошептал капитан Гонец, — Да ещё с большим треском!
— У меня нервы не выдержат, — горевал капитан Домкарж, — Сколько ночей я не сомкнул глаз, кто бы знал! И что мне за это? Отдаю армии всё свободное время, обворовываю собственную семью, дети меня почти не видят, и теперь…
Он горько махнул рукой, и, склонив голову, покинул кабинет.
Остальные тоже расходились на свои места исполненными пораженческих настроений. Они знали, что ближайшие часы определят их дальнейшее существование, а о своих способностях они не строили особых иллюзий. В кабинете остались лишь Таперича и капитан Оржех.
— Боюсь, — произнёс замполит, — что мы попались, как крестьяне под Хлумцем.
На эти слова Таперича ничего не ответил по той простой причине, что не знал, где этот Хлумец и тем более не имел понятия, как там попались крестьяне. Он лишь молчал и долго покачивал головой. Затем он взял замполита за плечо и слегка его сжал.
— Вы, Оржех, были правы, — выдавил он из себя, — когда говорил, что Бога не существует. Я целую ночь усердно молился, и ничего, один этот позор. Потому таперича я верю, что всё — лишь законы природы.
— Да, — согласился капитан, — а мы, марксисты, природу покоряем. Только хрена с два нам это сейчас поможет.
Кефалин играл в лазарете в шахматы с рядовым Кобзой, которого как раз перевели в Непомуки из боевой части. Безусловно, любопытный экземпляр.
— Я живое подтверждение тому, — говорил Кобза, — что деревья не растут до неба, а гордыня предвещает падение. Перед тем, как стать важной особой, я был обычным рядовым солдатом. Держал шаг и придерживал язык и старался привлекать как можно меньше внимания. Надо было так и продолжать, тогда бы я тут сейчас не сидел.
Только я, дружище, был пижоном. Как‑то раз мы с приятелем поспорили на двадцать пльзенских, что я пойду в увольнение в город в красных чулках. Он встречался с какой‑то девушкой из театрального гардероба, и раздобыл чулки, в которых на сцене выступал Кашпарек[44]
. У меня душа ушла в пятки, за каждым углом мне мерещился лампасник, но я уже поспорил, и хотел доказать, что я не какая‑нибудь размазня. И дело было не в двадцати пльзенских, а в репутации, которую можно заработать среди парней в роте. Часа полтора мне везло. Но потом я наткнулся на самого Пораденко, то есть русского полковника Лебедева, который был советником командира дивизии. Я отдал честь и надеялся, что он на меня не обратит внимания. Но он обратил. Его взгляд сполз на сияющие чулки. Лицо его нахмурилось, на лбу собрались складки толщиной с сосиску. Я в душе решил, что все пропало, какой же я был дурак, что ввязался в такой идиотский спор. Только Пораденко вдруг ни с того ни с сего расхохотался, обнял меня, как родного брата, и уже тащил меня в пивную. Он говорил, что меня надо было бы расстрелять, но у него самого есть сын, который учится на геолога, поэтому мы лучше напьёмся водки. Ну, мы напились как полагается, и у меня тут вырос гребешок. Я начал покрикивать на лампасников, которые зашли в нашу пивную выпить пива, а одному даже выбросил в окно пилотку. Пораденко хохотал аж до слёз, а офицеры, каждый из которых охотно отправил бы меня к прокурору, вымученно улыбались. Тот, кто под охраной самой могущественной фигуры в гарнизоне, может себе кое‑что позволить. Ну, что тут говорить, с тех пор у меня была приятная служба. Офицеры только и смотрели, чтобы меня никак не задеть, все со мной обращались осторожно, как в бархатных перчатках. Я, ясное дело, не скрывал, что мы с Иваном Пораденко старые друзья, и достаточно мне замолвить словечко, чтобы любой лампасник вылетел на гражданку. И если я тебе скажу, что я вертел, как хотел, целой дивизией — то ни капельки не преувеличу. Но только всё имеет свой конец. Пораденко отозвали в Москву, а я в один миг остался без покровителя. Офицеры мало–помалу начали на меня наседать, и дело моё было плохо. Я им, понятное дело, угрожал, что про всё напишу Ивану, только это уже не помогало. Наконец, вышло так, что меня перевели к чёрным погонам, и вот теперь играю с тобой в шахматы.— Можешь быть доволен, — сказал Кефалин, — У нас тут избранное общество.
— В этом я не сомневаюсь, — ухмыльнулся Кобза, — только я с малых лет страшно не люблю утруждаться. Всю жизнь я успешно уклонялся от работы, а теперь на меня взвалили постройку социализма. Как ты думаешь, я тут со своим характером продержусь?
— Можешь сломать себе левую руку, — посоветовал ему Кефалин, тут же вспомнив про рядового Цину.